Приближались заморозки, а картофельному полю не было конца. Ежели продолжать копать, то можно поморозить уже вырытую, потому что хоть и лежит она под навесом прикрытая кулями, но в подпол не опущена, а чуть прихватит — будет гнить и сластить, куда такую весной? Поэтому решила Акулина опустить картошку в подпол, а там как бог даст. Будет на то его воля, продолжит копать, нет — спасёт что сможет. Только вот как это сделать маленькой, тоненькой женщине? Обычная работа: один картошку в ведро насыпает и на веревке спускает в подпол, а второй внизу её принимает, ведро высыпает и всё повторяется. Только если Акулина насыпает, кто в подполе ведро высыплет, если она внизу, то кто сверху нагрузит? Попробовала найти в деревне помощника — у всех осенью своих забот — полон рот. Так и пришлось: насыпать, опускать, самой слезать, высыпать, вылезать и… всё опять.
Тимофею служить оставалось год. Акулина получала солдатские письма, долго и старательно выводила ответ печатными буквами и ждала, ждала, ждала…
С первым снегом пришла новая напасть. Каждый месяц в определённые дни Акулину скручивала нестерпимая боль в низу живота. Тимофей в письме отписал, чтобы она какие есть скопленные деньги взяла и ехала к врачам в Москву. Акулина понимала, что, потеряв дочь, Тимофей вдвойне болеет душой за неё и переживает, что не может ей ничем помочь. Любовь, Любовь… Когда двое любят друг друга и эти двое муж и жена — роднее людей не бывает. Письма эти хранила Акулина всю жизнь. А пока, голубоглазая и черноволосая, с непослушными кудряшками, выбивающимися из-под платка, тоненькая женщина с мешком картохи на плечах, шагала в райцентр, на прием к врачу. Мать оставила на соседку, расплатившись тойже картохой. В больнице дали направления на анализы, велели сдать и дней через десять приходить на приём. Но и через десять дней ничего ей не сказали. Мол, иди и не отлынивай от колхозной работы, все анализы у тебя в норме. Мать советовала своё. Не одного своего рёбенка она не рожала в больнице, а роды у всех женщин в деревне принимала повитуха Наталья.
— Ну, щё те лекари понимают, Наталья-то по женской части не одну бабу спасла, — убеждала Прасковья дочь.
Пришло письмо от Тимофея, где он писал, что если письмо придет, когда она будет в Москве на лечении, то пусть сразу по возвращению отпишет — как и что, что б душой ему не болеть, а то каждую ночь снится она ему и снится.
Акулина посчитала деньги и рассудила, что в случае чего оставит полуослепшую мать одну и без копейки. А боли становились всё сильнее. Уже и в простые дни ни ведро воды поднять, ни что другое. И Акулина решилась: "Схожу к Наталье, а уж там на край видать будет".
Наталья велела приходить вечером: "Баньку истоплю, не пужайся, худого не сделаю. Смогу — помогу, нет — поезжай в Москву".
Вечером в теплой бане за неспешным разговором, вроде как о жизни, да деревенской работе, Наталья, уложив Акулину на полок, спокойно и внимательно ощупала живот.
— Ну, что, девка, загиб матки у тебя. Шибко тяжело и много поднимала. Я так из нашего с тобой разговора скумекала, да и руки мои мне тоже говорят. Лечение я тебе скажу. Будешь соблюдать — обойдется, нет — боль может и отойдет через какое время, а детей тогда тебе не видать.
Каждый вечер и каждое утро ложишься ровнёхонько на лавку, подгибаешь колени и начинаешь руками низ живота отводить вверх. Я тебе сейчас покажу, ну и на первых порах, покель сама не научишься, ко мне походишь. Да тяжести пока не подымай, а там, глядишь, и всё образуется.
Целую неделю Акулина утром и вечером бегала к Наталье. Боли как-то мало помалу стали отступать и Наталья, убедившись, что Акулина сама знает, что и как, велела ей продолжать лечение самой.
— А когда пройдет, но придется что непосильное тащить, то помни — ложись ровнёхонько и руками отводишь снизу вверх.
Расчёт деньгами Наталья не взяла, отнесла ей Акулина два десятка куриных яиц.
Глава 5
ЖИТЬЁ ГОРОДСКОЕ
Первое городское лето для семьи Родкиных пролетело как один день. Иван, хоть и было ему ещё мало лет, но крепко сбитый, немногословный, русоволосый и голубоглазый деревенский парень, прибавив себе немного годков, устроился учеником на стройку. Вихрастый, задиристый Илюшка определился в ФЗУ, а специальность выбрал такую, что сам себе завидовал — монтажник — высотник. Когда проходил медицинскую комиссию, то направили его к врачу, название которого Устинья так и не научилась выговаривать — окулисту. После этих походов появился у Илюшки новый глаз. Стеклянный глаз выглядел точь в точь как живой. Вся семья была рада. Однако с таким зрением на этой специальности учиться было нельзя, но бог весть как это ему удалось, только Илья учился. А ещё его сильно привлекали чудесные огни сварки. И он после занятий наладился бегать на строительство комбината, и до того там примелькался, что постепенно ему стали позволять то что-нибудь поддержать, то поднести. А к Новому году сметливый мальчонка уже сам держал электроды в руках.
Учился Илья хорошо, только уж больно занозист и драчлив был. В свободные от работы вечера Иван и Илья прогуливались по Бумстрою — так назывался барачный посёлок строителей целлюлозно-бумажного комбината. Это были длинные насыпные строения, то есть между двумя рядами досок засыпался шлак или то, что в момент строительства находилось под рукой, оставлялись проёмы для окон, потом барак внутри разгораживался на отдельные комнаты разной величины, которые выделялись строителям целлюлозного комбината и его работникам. В каждой комнате была печка и подпол. Строились бараки как временные и призваны были обеспечить жильем строителей. Идея на новом пустом месте хорошая, но как известно нет ничего более постоянного, чем временное. Бараки эти снесли, людей переселили в благоустроенное жильё только к началу семидесятых годов. Однако специфический быт этого жилья оставил свой отпечаток на всех, кто с ним соприкоснулся. Не только взрослые люди, но и те, чьё детство прошло в рабочем районе и таком бараке, или кто приезжал туда в гости к родственникам, должны помнить царившую там атмосферу.
Перегородки между комнатами были дощатыми, поверх оббиты сухой штукатуркой, поэтому сохранение каких-либо тайн было невозможно. Приезжали на стройку самые разные люди. Но времена были трудные, так что "за туманом и за запахом тайги" в бараках охотников не находилось. Люди жили повидавшие и пережившие, а потому каждый барак превращался в своеобразный клан, где никого не осуждали, всё про всех знали и помогали последним рублем, молчанием и кулаком, если надо.
Устинья со своим выводком поселилась в двадцать третьей комнате. По правую сторону жила семья Таврызовых. Высокая статная татарка с когда-то красивым лицом и маленький щуплый черноволосый и всегда пьяный её муж. Дети их уже выросли и, обзаведясь семьями, получили комнаты в других бараках.
По левую сторону жила одинокая женщина Портнягина Татьяна, и было у неё два сына. Оба Леониды. Напротив жил тот самый шофер, который их и привез с вокзала. Жена у него была красавица Людмила, работала кондуктором в автобусе. А водители автобуса, по тем временам, это высококлассные профессионалы с очень хорошей зарплатой. Было у Людмилы голубое шифоновое платье с рисунком из бело-розовых веток сирени. Покрашенные в белый цвет волосы завиты в мелкую кудряшку — перманент. Не каждой такая прическа была по карману. Только прическа её зависти у дочерей Устиньи не вызывала, потому что и Елена и Надежда, от природы были русоволосы и кудрявы. А вот как умела ходить Людмила, как разговаривала, как держалась — на зависть.
Время двигалось к осени. Но вечера были еще светлыми и теплыми. Над трубами барака вился дымок. Топили печки. Электроплитки были не у всех. Да и что сваришь на одной слабенькой конфорке на большую семью. Поэтому по вечерам даже летом подтапливали дровами печи, разогревали ужин и готовили еду на завтра.
Семья Устиньи собралась на вечерний ужин. Дощатый прямоугольный стол, покрашенный коричневой краской, был чисто вымыт и уже накрыт. Посреди стола стояла большая алюминиевая чаша, до краев наполненная бордовыми от свеклы, помидор и красного перца, наваристыми щами. По краям стола лежали ложки, две из которых были деревянными, четыре алюминиевыми. Во главе стола сидел Тихон. Слева Иван и Илья, справа Лена и Надя. С другого конца стола сидела Устинья. Ужинали всегда вместе, примерно в одно и то же время, когда вся семья была в сборе. Устинья и Тихон ели деревянными ложками. У Тихона была своя — расписная, а Устинья никак не могла привыкнуть к мелким алюминиевым ложкам, обжигалась, да и что зачерпнёшь в такую мелкую. Ели все из одной чашки, черпая каждый своей ложкой и подставляя кусочек хлеба под ложку, чтоб не капало. После щей пили чай с хлебом и сахаром. В гранёные стеклянные стаканы наливали заварку, доливали кипятка, Тихон брал кусок сахара, клал на ладонь и рукояткой ножа раскалывал на мелкие кусочки. Потом раздавал каждому из сидящих. Поужинав, Тихон поворачивался к образам, которые висели на вышитом красным и черным крестиком полотенце в переднем углу, крестился, благодарил господа, вся семья в это время тоже вставала и ждала, когда отец повернется и кивнёт. Это значило — ужин окончен, можно расходиться. Молодежь, перешучиваясь между собой, спешила на волю. Устинья собирала со стола, мыла посуду, вытаскивала ведро на помойку, которая вместе с уборной располагалась прямо напротив входа в барак. По другую сторону этого санитарно-гигиенического комплекса, располагался другой барак. Тем временем на одном конце барака собирались мужики: играли в карты, рассуждали за жизнь, доставали потайные заначки и бежали за самогоночкой или техническим спиртом. По-тихой распивали, крякали, занюхивая одним на всех огурцом или коркой хлеба, и уже громче вели свои нескончаемые разговоры. Чуть позже, окончив домашние дела, на другом конце барака собирались женщины. Надев чистое платье и повязав на голову свежий платок, рассаживались на завалинке, негромко переговаривались, оглядывая расходившуюся кто на танцы, кто в кино, а кто просто пофорсить, молодёжь.