И Неля начала свой рассказ.
История восьмая,
рассказанная учительницей музыки Нелей, новелла, в которой тема первой любви неожиданно для автора сменяется темой первой ненависти, а еще она отличается от других тем, что имеет посвящение — поэту Науму Коржавину, написавшему потрясающее стихотворение о детях в Освенциме — «Мужчины мучили детей», и стихи эти, безымянные, ходят в списках по женским лагерям России
Я родилась во Львове перед самой войной. Мама у меня была еврейка, а отец поляк, но я себя считаю только еврейкой, и не потому, что у евреев национальность считается по материнской линии, а так… Ну, вы все поймете потом.
Родители оба были музыканты. Единственная картинка, которая запомнилась мне из той жизни, — мама играет на рояле. Потом наступила такая жизнь, что я это воспоминание долго считала сном: ведь не могло же быть, чтобы когда-то было так хорошо! Мне снилось открытое окно, а в нем ветер раздувает легкую занавеску. Она влетает в комнату и задевает край рояля. За ним сидит мама, очень красивая, в белом платье и играет. Она иногда поворачивает ко мне улыбающееся лицо и чуть наклоняет голову в такт музыке. И везде — на черной блестящей крышке рояля, на мамином белом платье, на желтом полу, который так хорошо пахнет, — танцуют под музыку солнечные зайчики. Их много, потому что за окном качается высокое дерево. На нем танцуют листья и танцует занавеска в окне, и я тоже танцую в своей кроватке. Конечно, я просто прыгала, держась за деревянную решетку, приседала, но в памяти осталось — танцую. Потом как-нибудь я вам расскажу, как позже я поняла, что это все же не был сон…
Ну, вот. А потом началась война и все мои воспоминания связаны с нею. Во Львов пришли фашисты, и начались повальные облавы на евреев. Наш отец — это мама позже рассказала, когда я подросла, решил, что самое лучшее для нас собрать вещи и пойти с утра на вокзал, как было приказано всем евреям. «Для нас» — это значило для мамы с тремя детьми. Мне тогда было два года, брату Левушке двенадцать и сестре Гене семь лет. А на отца приказ о евреях не распространялся, он ведь был поляк, я уже говорила… Мама стала плакать, она очень испугалась за детей. Что вы так разволновались? — возмущался отец. — Немцы цивилизованная нация, ничего плохого они вам не сделают. Вас эвакуируют в безопасное место где-нибудь в Германии, вы мне оттуда напишите. Не забудь сразу же сообщить им, что ты известная пианистка, — может быть, они тебе организуют гастроли по Германии. Это же культурные люди, Бася, я не понимаю, отчего ты впадаешь в панику?
Но отец маму не успокоил. Она сказала ему, что пойдет к родственникам узнать, что они собираются делать, и побежала к дяде Арону за советом.
Дядя Арон был очень умный человек. Он всем потихоньку говорил, что единственный способ уцелеть еврею в этой обстановке — это внимательно следить за всеми фашистскими приказами и делать все в точности наоборот. Когда мама вошла в дом дяди Арона, она увидела, что вся его семья занята сборами.
Неужели вы тоже хотите идти на вокзал?! — удивилась она.
Ни в коем случае — ответил дядя Арон. — Мы уходим под землю.
Оказалось, дядя Арон и еще несколько смелых и сообразительных евреев раздобыли где-то карту канализационной системы Львова и решили выйти по трубам к руслу подземной реки, протекающей под городом. Дядя Арон велел маме собрать все необходимое, взять побольше еды, потеплее одеться и ночью прийти к нему вместе с детьми. Отцу он приказал ничего не говорить, а просто объяснить ему, что все родственники решили явиться на вокзал вместе, чтобы не потеряться потом в дороге.
Отец маме поверил и не стал вмешиваться в сборы. На улице еще было тепло, но мама достала из гардероба свою котиковую шубу и нас тоже обрядила во все зимнее.
Глубокой ночью мы пробрались к дому дяди Арона: это было опасно, потому что по городу ходил патруль. Потом мы вместе с его семьей и еще несколькими евреями пробрались задворками в какой-то глухой двор. Там уже был открыт канализационный люк, и мы все по одному спустились в него, а самых маленьких мужчины снесли вниз на руках. И старенькую маму дяди Арона, которая уже не ходила, тоже спустили на руках.
Из нашей подземной жизни, а она продолжалась несколько месяцев, я мало что помню. Там была темнота, горели слабые самодельные коптилки, везде капала вода и стоял отвратительный запах. А сверху иногда к нам доносился звон трамваев и колоколов. Дети плакали и просились наверх. Я тоже не хотела там оставаться. Мама говорила, что ей все время приходилось держать меня на руках: стоило отпустить, как я пыталась куда-то уйти. А еще там всюду бегали огромные крысы. Они охотились за нашими продуктами, и маме приходилось держать на коленях не только меня, но и наш мешок с едой. Ни Левушке, ни Гене она не могла его доверить, потому что от плохого воздуха они все время засыпали, и тогда крысы грызли мешок. Но однажды, когда у нас оставалось уже совсем мало еды и мама прятала мешок на груди под шубой, крысы все-таки нас ограбили. Мама то ли крепко уснула, то ли потеряла ненадолго сознание, и крысы прогрызли ее шубку, потом мешок и утащили все, что там оставалось. Потом мама нашла у кого-то иголку и сделала из пустого мешка заплатку на шубу. С голода нам умереть не дали, а в шубке с заплаткой из мешка мама и в лагерь прибыла, где над ее видом очень смеялись немки. В какой лагерь? В обыкновенный. Фашистский концентрационный лагерь Освенцим. Да, в конце концов немцы нас все же выследили с собаками и взяли. Но не всех. Две семьи успели уйти и спастись. Говорят, это и были единственные евреи, уцелевшие во Львове.
Нас погрузили в вагоны и повезли в Германию. Конечно, для всех евреев это было большое горе, но только не для маленьких: мы ничего не понимали и только радовались солнцу. Правда, первое время мы и смотреть на свет не могли, глаза болели, но потом это прошло.
Про концлагерь я вам рассказывать не буду. Вы из кино и книг больше меня знаете, а я ведь совсем маленькая была и сама ничего не помню. Только одно хорошо запомнилось: как мы, дети, попавшие в женский барак вместе с матерями, боялись мужчин. Мы твердо и точно усвоили: женщины — это защита, мужчины — страшная опасность. Они могли избить, могли убить на месте, пристрелить как щенка ребенка только за то, что он громко заплакал. А самое страшное — они могли разлучить с мамой. Младшие из нас боялись отойти на шаг от матерей, старались все время держаться за юбку или за руку.
Левушку от нас забрали в мужской барак, и больше мы его не видели. А Геня скоро заболела, ее забрали в больницу, а оттуда в крематорий. Осталась я одна у мамы. Нам повезло, мы выжили и даже вернулись во Львов. Но в нашей квартире отец поселил уже свою новую жену и у них родился ребенок. Он дал матери денег на дорогу и посоветовал ехать в Ленинград, где жили ее родственники. Обещал платить на меня алименты. Но мама отказалась: деньги тогда ничего не стоили, она думала, что в Ленинграде сразу же найдет работу. Музыкантша, вы подумайте! Такая наивность ее и погубила в конце концов. Когда я думаю о маме, всегда удивляюсь, как она, такая неприспособленная, ухитрилась сохранить мне жизнь.
Да, но я еще вот что хотела сказать вам об Освенциме. Как-то наши женщины узнали, что готовится приказ о ликвидации всех еврейских детей. Нас уже и оставалось совсем мало, всех почти ликвидировали постепенно, как ни берегли нас женщины. И тут мама приказала мне не отходить от нее ни на шаг, а завидев «дядю» — все равно какого, бежать к нашему месту на нарах и залезать под матрац. Я была такая худая, что на матраце и бугорка не было видно там, где я лежала. Ах, как трудно было маме отучить меня потом от этой привычки! Уже я все понимала, уже мы как-то устроились в Ленинграде, но если чужой мужчина заходил к нам в комнату — управдом или сосед, например, я тут же молча бежала к маминой кровати и лезла под матрац.
Подросла я и пошла в школу. Под матрац прятаться перестала, но безумный ужас перед мужчинами у меня так и остался. В школе я училась отлично по всем предметам, кроме рисования — его вел учитель. Когда директор проходил мимо меня по коридору, я вжималась в стенку, а если заговаривал — не могла ответить ни слова, и его-то слов со страху не слышала.