В начале XIX в. в России начался процесс сознательного отторжения «французских» ценностей. С этим отвержением пришла и романтическая идеализация русской женщины, как воплощения Добродетели и Материнства. Ее отличительным признаком становится верность, а не склонность к интриге. В качестве классического примера этого идеала литературными критиками часто приводилась пушкинская Татьяна. «Но я другому отдана, / и буду век ему верна» — таковы ее последние слова в ответ на запоздалое признание Онегина, которого она все еще любит. Достоевский назвал Татьяну высшим воплощением долга и постоянства. Иным аспектом женского образа была «мать-гражданка», рождающая и воспитывающая сыновей-патриотов. Как говорилось в популярном издании английского религиозного трактата, женское влияние заключается в том, что она воспитывает детей и воздействует на мужчину своей скромностью и благопристойностью. Гордясь высокой добродетельностью современных ему женщин, историк Шульгин писал, что «женщины являются представительницами нравственности, любви, стыдливости и постоянства», в то время как мужчины воплощают собой «закон, честь и мысль»[28].
Официальные восхваления женской чистоты были глубоко восприняты отдельными представителями зарождающейся российской интеллигенции, которые придали этому понятию метафизический смысл. К этому времени на русскую мысль преобладающее влияние стали оказывать немецкий идеализм и романтизм. Увлечение сначала органической философией права и принципом историзма в социальных науках, затем богемностью Э. Т. А. Гофмана и «прекрасной душой» Шиллера в литературе, привело к тому, что немецкая мысль проникла во все поры российского образованного общества. Гетевское «родство душ», шиллеровская «прекрасная душа» и метафизическая концепция любви Фихте, разработанная в «Наставление к блаженной жизни» («Die Anweisung zum seligen Leben», 1806), были среди основных течений философского идеализма, искренней религиозности и поэтического романтизма, которые появились в России к концу первой трети XIX в. Свое развитие немецкая идея «абсолюта» нашла у тонкого мистика Николая Станкевича и его московского кружка. Стремление вписать весь жизненный опыт в рамки «абсолюта» привело Станкевича и его наиболее экзальтированного и эмоционального последователя Михаила Бакунина к рассмотрению любви мужчины и женщины как слияния с коллективным сознанием «абсолюта»[29].
На практике это означало, что интимная сторона любви стала почему-то отождествляться с атомизмом и эгоизмом, присущими традиции рационализма, которую русские в это время отвергали. Подлинная любовь должна быть выше простых удовольствий взаимоотношений мужчин и женщин, и для доказательства полноты и чистоты любви ее необходимо подвергнуть педантичному анализу с точки зрения метафизики любви. Результатом такого максималистского подхода к индивидуальной любви и личным отношениям — едва ли подходящим для любопытных глаз — был ряд трагикомических и изначально обреченных на неудачу любовных связей, сбивающих с толку своею запутанностью и причиняющих боль своей тщетностью. Станкевич, для которого любовь «прежде всего, мировая сила, давшая жизнь миру и всему, что в нем живо», не смог ужиться с окружавшими его реальными воплощениями «прекрасных призраков в душе» и покинул страну. С тем же разрушительным энтузиазмом, с которым впоследствии Бакунин во имя анархизма стремился уничтожить Бога, государство, церковь и частную собственность он, вероятно, не способный к нормальной сексуальной жизни, во имя абсолюта испортил не только свою личную жизнь, но и отношения своей сестры со Станкевичем. Для него любовь была «наградой за объективную деятельность мужчины»; и «любовь вне объективного содержания» неизбежно должна была «превратиться в погоню за призраками — тяжелую безрезультатную борьбу неудовлетворенной страсти»[30].
Возвышенное понимание любви (равно как и «абсолюта») как способа метафизического слияния всех людей не имело ничего общего с самой идеей эмансипации женщин. И хотя можно утверждать, что учение кружка Станкевича подразумевало полное равенство мужчин и женщин в самых высших его проявлениях (например, в сфере религиозных чувств), пропагандируемая ими философии бездействия едва ли способствовала каким-либо практическим достижениям. Обожествление женщины и преклонение перед ее душой имели мало общего с ее обыденными социальными и сексуальными потребностями, не говоря уже о более амбициозной программе самореализации личности. Говоря словами Нестора Котляревского, суммировавшего мужские представления о женщине в русской литературе того времени, женщина была погружена в состояние «романтической неподвижности»: «Говорила она мало, даже не говорила, а скорее шептала или пела. Смысл ее речи и ее песен был неясен, но в них было много печали. О чем она грустила? Кто разгадает? Во всяком случае, не об отсутствии равноправия. Ее печаль была неземная, и она как будто томилась по горней отчизне. К земным делам, кроме подвига любви, она была равнодушна; она готова была на все жертвы, но никогда не брала ни в чем на себя инициативы; она шла, куда ее вели, покорно; и, наконец, она любила умирать так рано; она торопилась обменять земную жизнь на небесную и в полном цвете сил уже намекала на скорую разлуку…»[31].
28
30
Подробности личной жизни см.:
31