К этой поре относятся лучшие его пьесы, и в особенности «Савонарола», самая страстная из всех, — где такой прелестный дуэт, при лунном свете, при благоухании роз и соловьиных трелях… Один энтузиаст сыграл его на фортепиано. При последних нотах этого восхитительного места, хозяйка залилась слезами. — «Это выше сил моих! Я никогда не могла этого слышать без слёз!» Старые друзья маэстро, окружив несчастную вдову, выражали ей свою симпатию, своё соболезнование. Они подходили к ней, один за другим, точно на похоронах, чтобы пожать ей руку.
«Ну, полноте, полноте, Анаис… Мужайтесь».
И всего забавнее то, что второй муж, стоя подле жены своей, с взволнованным, растроганным видом, в свой черёд пожимал всем руки и выслушивал соболезнования.
— Какой гений! Какой гений! — говорил он, утирая себе глаза.
Это было и трогательно, и вместе комично.
Графиня Ирма
«Г-н Шарль д'Атис, литератор, имеет честь известить вас, что у него родился сын, названный Робертом. Ребёнок здоров.»
Весь артистический и литературный Париж получил, лет десять тому назад, это извещение на сатинированной бумаге с гербом графов д'Атис-Монс. Последний из них, Шарль д'Атис, несмотря на свою молодость, успел уже приобрести репутацию хорошего поэта.
«Ребёнок здоров». А мать? О, о ней ничего не говорилось в извещении! Все её слишком хорошо знали. Это была дочь старого браконьера, из департамента Сены и Уазы, натурщица, но имени Ирма Салле, портрет которой можно было встретить на всех выставках, также как оригинал во всех мастерских. Её низкий лоб, её приподнятая губа, по античному, — этот несколько загорелый цвет кожи, свидетельствующий о детстве, проведённом на чистом воздухе и сообщающий белокурым волосам отлив палевого шёлка, это крестьянское лицо с греческим профилем, придавали ей какую-то дикую оригинальность, которую довершала пара зелёных глаз, глядевших из-под густых бровей.
Однажды, после маскарада в опере, д'Атис повёз её ужинать, и ужин этот продолжался два года. Но, хотя поэт вполне ввёл Ирму в свою жизнь, вы могли видеть из приведённого извещения, наглого и аристократического, как мало она занимала в ней места. Действительно, в этом временном супружестве женщина была не более как экономка, заведовавшая домом поэта-дворянина, со всей жестокостью своей двойной натуры крестьянки и куртизанки, и старавшаяся, какой бы то ни было ценой, сделаться необходимой. Слишком грубая и ограниченная для того, чтобы понимать гений д'Атиса, его изящные светские стихи, делавшие из него какого-то парижского Теннисона, она умела зато подчиниться всем его требованиям, свыкнуться с его пренебрежением, как будто в этой вульгарной натуре сохранилось немножко прежнего подобострастия крестьянина перед дворянином, вассала перед своим господином. Рождение ребёнка только выдвинуло ещё более ничтожность её значения в доме.
Когда вдовствующая графиня д'Атис-Монс, мать поэта, женщина, принадлежавшая к высшему обществу, узнала, что у неё родился внучек, хорошенький маленький виконтик, надлежащим образом признанный своим родителем, ей страшно захотелось его увидеть и поцеловать. Разумеется, прежней чтице королевы Марии-Амелии была очень тяжела мысль, что у наследника столь громкого имени подобная мать; но почтенная дама, придерживаясь формулы «извещения», позабыла о существовании Ирмы. Для посещения ребёнка, находившегося на воспитании у кормилицы, она выбирала такие дни, когда могла быть уверена, что никого там не встретит. Она восхищалась им, лелеяла его, усыновила его в своём сердце, сделала из него своего идола, эту последнюю любовь бабушек, служащую им предлогом для того, чтобы прожить несколько лет лишних, пока крошки вырастут.
Когда виконт-bИbИ стал немножко побольше и возвратился жить к отцу и матери, графиня не могла уже прекратить своих посещений, и потому условлено было, что при звонке бабушки Ирма должна молчаливо, почтительно исчезать, или же ребёнка самого будут приводить к старушке. Ребёнок, балуемый обеими женщинами, одинаково любил как ту, так и другую, чувствуя не без некоторого удивления, что каждой из них как будто хотелось исключительно завладеть им. Д'Атис, беспечный, занятый своими стихами, своей возрастающей известностью, довольствовался тем, что обожал своего маленького Роберта, говорил о нём всем и каждому и воображал себе, что ребёнок принадлежал ему одному. Эта иллюзия продолжалась недолго.