Выбрать главу

— Ты приводишь мне Делакруа, я отвечу тебе: а В. Гюго? Разве женитьба помешала ему написать столько прекрасных книг?

— Я тоже думаю, что женитьба ни в чём не стесняла его; но не все мужья обладают гением, заставляющим прощать им; не все окружены ореолом славы, способным осушать слёзы, льющиеся по их милости. Куда как должно быть приятно быть женой гениального человека… Есть жёны сторожей, которые гораздо счастливее…

— Мне странно слышать эти доводы против женитьбы от человека женатого и счастливого в супружестве…

— Повторяю, что я не по себе сужу. Факты, подмеченные мною в семейном быту других художников, несогласия и недоразумения, происходящие именно вследствие нашей анормальной жизни — вот на чём основывается моё мнение. Посмотри на этого скульптора, который в полном цвете сил и таланта эмигрировал, бросив жену и детей; общественное мнение осудило его, и я, конечно, не буду его оправдывать, но как я понимаю, что он мог дойти до этого! Человек обожал искусство, ненавидел свет, тяготился им… жена его — впрочем, неглупая и добрая женщина — вместо того, чтобы избавить его от этой среды, которая была ему так противна, в течение десяти лет заставляла его подчиняться всякого рода светским условиям! Он должен был лепить массу официальных бюстов, с каких-то уродов в бархатных скуфейках, с накрахмаленных и лишённых всякой грации барынь. Двадцать раз в день отвлекали его от работы непрошеные, скучнейшие посетители; а вечером супруга приготовляла ему чёрный фрак, светлые перчатки и таскала его из салона в салон. Ты скажешь, что он мог бы протестовать, возмутиться, отвечать ей наотрез: «Нет!» Но разве ты не знаешь, что наша сидячая жизнь делает нас более, нежели кого-либо, зависимыми от домашнего очага? Эта домашняя атмосфера так охватывает нас, что если в ней не примешается хоть частица идеала, то мы очень скоро опустимся и устанем. Притом же художник тратит всю свою силу и энергию на свои произведения, и после этой упорной одинокой борьбы у него уже не оказывается воли в борьбе с мелочами жизни. И тогда всякого рода женской тирании раздолье с ним! Никого нельзя так легко обуздать, победить. Но только осторожней! Это не должно быть для него слишком чувствительно. Если когда-нибудь эти невидимые путы, которыми тайно его окружают, слишком сожмут его и помешают его творческим усилиям, он разом разорвёт их все и, не доверяя своей твёрдости, поспешит скрыться, подобно нашему скульптору, в чужие страны…

Жена его была поражена этим бегством. Несчастная до сих пор продолжает спрашивать: «Что я ему сделала?» Ничего. Она не поняла его. Мало быть умной и доброй, для того чтобы быть истинной подругой художника. Надо ещё обладать бесконечным тактом, улыбающимся самоотречением, а этого-то именно почти невозможно встретить в женщине молодой, неопытной и жаждущей жизни… Представь себе хорошенькую женщину, вышедшую за человека известного, всюду принятого, — понятно, что ей хочется иногда показаться с ним в обществе. Разве это не вполне естественно? Муж, напротив того, сделавшись ещё более нелюдимым, с тех пор, как он лучше работает, находит, что день слишком мал, а ремесло трудно, и вовсе не желает выставлять себя напоказ. И вот они оба несчастны… И уступит ли муж или будет сопротивляться, но жизнь его выбита из колеи, он лишился спокойствия. Ах! Сколько я знал этих несчастных супружеств, где жена является то палачом, то жертвой, но чаще палачом, нежели жертвой, и всегда почти бессознательно. Да вот, я недавно был на вечере у музыканта Даржанти. Его просят сесть за фортепьяно. Не успел он начать одну из своих прелестных мазурок, заставляющих нас видеть в нём преемника Шопена, как жена его принялась разговаривать сперва тихо, потом немножко погромче. Мало-помалу разговор завязался во всех углах, и спустя несколько минут слушал я один. Тогда он закрыл фортепьяно и сказал с горечью: «Здесь это всегда так… Жена моя не любит музыки». Нет ничего ужаснее, как жениться на женщине, которая не любит твоего искусства… Верь мне, мой друг — не женись. Ты один, ты свободен. Храни же тщательно своё уединение и свою свободу…

— Тебе хорошо говорить об уединении; сейчас, когда я уйду от тебя, ты сядешь к своему догорающему камину, и, если у тебя явится охота к работе, ты примешься за неё потихоньку, не чувствуя вокруг себя этой гнетущей атмосферы одиночества, этой пустоты, в которой вдохновение испаряется, рассеивается. Пожалуй, ещё пока работаешь, оставаться одному не беда, но бывают минуты тоски, уныния, когда сомневаешься в своём знании, в своём искусстве… И вот тогда-то, как счастлив должен быть человек, если подле него есть любящее, преданное существо, есть верное сердце, которому он может высказать своё горе, не боясь поколебать своей исповедью доверия к себе, не боясь разрушить энтузиазм в этом сердце. А ребёнок… эта улыбка, вечно и беспричинно расцветающая на устах его — не находит ли в ней труженик для себя лучшего нравственного обновления, какого только можно желать? Я часто думал об этом. Для нашего брата-художника, тщеславного как все, кто живёт успехом, тем поверхностным уважением, прихотливым и изменчивым, которое называется славой, — дети необходимы. Они одни могут утешать нас, когда мы начинаем стариться… Всё, что мы теряем, возрождается в ребёнке… Если успех не дался нам, мы говорим: «Он добьётся его» и, по мере того, как у нас исчезают волосы, радуемся, видя, что они вьются на маленькой белокурой головке, мягкие, золотистые… полные жизни…