Степан смутился. А Ольга сказала:
— Днем я не боялась. Ночью боялась. Сидим над бабкой с Юлькой. Калитка щелкнула, а я думаю: не поддамся! Вижу, Юлька боится, и думаю: не скажу ей про калитку. А Юлька сама говорит: «Кто-то идет. Калитка хлопнула». Я ей говорю: «Да никого!» А тут постучали. Я к Степану, а он свистит, как паровоз. Так и не добудилась!
Пришла Надежда Пахомовна, посмотрела на горящую печь, сказала Жене, показывая на Ольгу и Гришку:
— Угля себе не покупают! Я им говорю: «Вы же пользуетесь моим углем!» А Ольга мне говорит: «А если бы нас не было, ты бы не топила?» Видишь, логически рассудила! Все дело в том, чтобы логически подвести!
Ольга сказала:
— Это что-то новое! Раньше ты говорила: «Логически я рассуждаю? Логически!»
Гришка, не поднимая головы, копался в замесе. Надежда Пахомовна сказала:
— Пока Васса была жива, Юлька ее ругала: «Висишь на мне, ничего не умеешь», — а теперь убивается. Все вы одинаковые. Пойди спроси у Юльки, где у нее соль. У меня нет.
Надежда Пахомовна готовила суп и пюре для поминок.
С улицы пришли сказать, что приехала подвода, пора выносить. Надевая шапки, выходили все вместе. Не торопились, пропускали друг друга вперед. Только Гришка остался.
— А ты не пойдешь? — спросил у него Степан.
— Нет, — сказал Гришка.
К Юлькиному дому шли по дорожке, обложенной кирпичом. Степан сказал:
— Юлька обложила. Я ей говорил: «Не бели, будет как на железной дороге». Побелила!
Сквозь открытые двери было видно, что в хате стало теснее. Кричала женщина. Степан сказал Жене:
— Фрося, соседка, кричит. Вчера кричала.
— По своим покойникам кричит, — сказал пожилой мужик. — Похоронные получила. Теперь многие по своим покойникам кричат.
Кто-то сказал:
— Ну, хватит, пора выносить.
Но пожилой ему ответил:
— Куда торопишься? Пусть прощаются.
Еще постояли, покурили. Вошли в комнату, и старший мужик сказал:
— Довольно, будем выносить.
И женщины послушно стали выходить из хаты.
Васса лежала ногами к порогу. Была минутная заминка, надо было браться за гроб. Женя подхватил его в широкой, тяжелой части. Его остановили. Надо было раньше вынести бумажные цветы. Потом мужчины взялись опять и с трудом, пачкая спины и рукава о побелку, стали разворачивать гроб.
Кто-то выбежал вперед с табуретками. Гроб поставили во дворе у порожков дома, и мужики еще раз отошли:
— Прощайтесь.
Юлька кинулась на гроб:
— Да, может быть, мы тебя не так одели!
Подошла Надежда Пахомовна:
— Не дождалась ты сына своего. Не смог он к тебе с фронта приехать!
Опять подняли гроб, поставили на дроги, и Юлька закричала:
— Васса, моя золотая! Кто ж мне калитку откроет, когда я ночью с работы приду, кто ж мне скажет: «Душа моя истлела. Где ж ты была?» А я отвечу: «А я чеки считала!»
Женщина в темном платке крикнула:
— Ты ж там моему Сашеньке привет передай!
Женя услышал, как Надежда Пахомовна сказала:
— Если сейчас все начнут с ней приветы передавать, женщина и не донесет их на своем горбу. Та Сашеньке, эта Коленьке…
И Женя вдруг что-то почувствовал. Как будто эта невоенная смерть больше его потрясла, чем военная. Вассу он ведь почти не знал. Один раз она с ним разговаривала. Сказала о Вовке: «Рассеянный он у тебя. Ему говоришь, а он глазенки вытаращит: „Бабочка, бабочка!“ Аж неприятно». А теперь он как будто бы понял, почему Юлькина Настя плакала во сне, а у мужиков, которые, посмеиваясь, стояли во дворе, в какой-то момент Юлькиных причитаний влажнели глаза. И почему пожилой мужик удерживал торопящихся: «Пусть прощаются».
Дроги качнулись под гробом, и лошадь переступила с ноги на ногу.
— Пятый гроб отсюда выносят! — кричала Юлька. — Из этого проклятого дома. Зачем ты его строила!
Кладбище было недалеко. На могиле Степан сразу же установил ограду, которую он заранее принес сюда. Оградка получилась маленькой, Степан подгреб холмик, укоротил его, и Юлька представила себе, что голова и грудь Вассы в ограде, а ноги наружу.
— Что ты сделал! — закричала она на Степана. — Если бы это была твоя мать, ты бы ограду до кладбищенских ворот дотянул! Чтоб твоя мать сюда легла, а моя Васса встала.
Степан успокаивал ее. Как она на него ни кричала, что ему ни сулила, он только говорил:
— Юля, я исправлю. Сейчас негде и некогда — ты же знаешь, куда я еду. Но постепенно исправлю.
— Всех ты похоронила, — кричала Юлька, — всех сюда проводила, а теперь сама легла! Сколько ж тебе в жизни плакать пришлось! За что тебя господь так покарал!
Женя хотел с кладбища уйти домой, но Валентина его удержала.
— Юлька обидится, — сказала она. И он остался на поминки.
В Юлькиной хате еще было холодно, но печка уже топилась, а Надежда Пахомовна и Ольга к приходу гостей вымыли полы. В хате и пахло холодом, сыростью только что вымытых полов и сухим запахом раскаляющегося печного железа. Дверь во вторую комнату была открыта, через две комнаты были составлены столы.
— Проходите, — приглашала Юлька.
Женя хотел присесть с краю, но ему показали во вторую комнату.
— Родственники, — сказали ему, — там.
На дальнем конце стола тесно друг к другу сидели дед Василий Петрович и его брат — краснодеревщик Иван Петрович. На кладбище Василий Петрович ехал, сидя на дрогах. И обратно его привезли. Теперь он молча сидел за столом, а Иван Петрович что-то ему говорил. Оба деда были маленькими, сухонькими. Василий Петрович любил говорить о себе: «У меня святые ножки». Дед Василий, казалось Валентине, должен был быть грамотнее своего брата. Дед работал железнодорожным кондуктором, бывал во многих городах, а Иван Петрович не так-то давно перебрался из деревни в город. Но когда они собирались вдвоем, говорил всегда деревенский брат. Поговорить он любил страстно и не смотрел при этом собеседнику в лицо, а как бы воспарял взором. Говорил он о боге и о философии и часто повторял сами слова «Христос» и «философия». В детстве Валентина спрашивала у матери с тоской: «Ну скоро он перестанет?» Слова эти на нее почему-то производили впечатление удушающее. По его же детским впечатлениям, дед Василий не понимал того, что ему говорил брат. А тот спрашивал:
— Правильно?
— Правильно, — кивал дед.
Жена Ивана Петровича в девушках «гуляла». По уличным понятиям, Ивана Петровича с ней окрутили. Будущий тесть позвал его в дом «на дочек» — деревенский же, ничего не знает… В доме за ним ухаживали: «Пейте, Иван Петрович, чай с маслом». Он взял ложкой масло и бросил его в чай. А в доме будущей жены, доме старомещанском, большое значение придавали манерам, «приличиям». Ложку масла, брошенную в чай, Ивану Петровичу запомнили на всю жизнь. Однако окрутили-таки его, приняли в зятья и уж тут показали ему! У жены Ивана Петровича были принципы, сводились они к тому, чтобы поддерживать постоянный порядок в доме, где какая-нибудь фарфоровая кукла утверждалась на сто лет. Дом вылизывался, вычищался до блеска. Из приложения к «Ниве» вырезались фотографии, картинки, вставлялись в ореховые рамки, которые выпиливал дед, и все это вешалось на стены. И в том, как были подобраны эти картинки, был даже какой-то вкус, потому что в доме вообще не возражали против книг, кое-что читали, а подшивки «Нивы» хранились здесь тщательнее, чем в любой библиотеке. На все книги был приобретен один специальный клеенчатый переплет, куда книга вставлялась, когда ее читали.
С возрастом неприязнь к словам «Христос» и «философия» у Валентины только усилилась. Она и сейчас враждебно посматривала на Ивана Петровича. На нем был черный пиджак, а на жене его черное платье и черная косынка, которая почему-то казалась Валентине лицемерной. Валентине казалось, что во всем этом доме только эти двое не встревожены тем, как шли дела на фронте.
Фрося, которая плакала «по своим покойникам», попросила девочку-соседку прочесть письмо от своего третьего, приемного сына.
— «Дорогие папа и мама», — из деликатности скороговоркой прочитала девочка и засмущалась из-за того, что ей приходится читать на людях чужое письмо.
Фрося забрала у нее письмо и отдала другой соседке. И та еще раз прочла:
— «Дорогие папа и мама, — чтобы все слышали, как приемный сын обращается к Фросе и ее мужу. — Наши трудности временные. Скоро мы погоним фашистов. Мои товарищи передают вам привет…»