Голос дождя крепчал…
Сначала Женя подумал, что в доме включили радио. Он оглянулся на темную стену флигеля. Дом молчал.
И вдруг за забором что-то переменилось. Звук не утих, он сделался громче и внятней. Продолжали шуметь деревья, и капли стучали по листьям. Но появилось другое. Появились пропавшие лица. Лица трансляторов из масок со стеклянными пуговицами оживали, ожили. Женя увидел, как свет растекается по желобкам морщин, по вмятинам и небритой коже. Лица преображались. Это были лица детей, радующихся празднику звуков. Они стояли по кругу и слушали лес, слушали птиц и дождь, слушали дальний мир, бывший вне их и одновременно с ними.
Женя был не из тех, кто спешил разложить любую тайну по полочкам. К позитивистам он относился как к глухонемым — жалел их и отходил в сторону. Рационалистов, традиционных марксистов и неомарксистов-ленинцев, отчасти даже прагматиков он считал одноногими инвалидами, из глупой гордости не желающих пользоваться костылями.
Он сразу решил, пусть тайна останется тайной, и раз ему выпало прикоснуться к ней краем уха, то и того достаточно. Он был не жадный. И не хотел развести волшебно звучащий круг.
Собрание трансляторов повторилось на другой вечер, и через день, и в среду. Женя уже заранее ждал, когда последний перевалится через забор, и приникал к заветной дырочке в дощатой стене. Последним обычно перелезал белый, как кость, старик в помятой рабочей робе. Лез он медленно и с одышкой. Жене всякий раз хотелось его подсадить. Но показываться им на глаза он не решался.
Теперь он знал, что молчание трансляторов — лишь ожидание. И он терпеливо ждал.
Звуки не повторялись. Если в первый раз говорил лес, то на другой день запела упругая, как струна, тишина. Он никогда не думал, что тишина способна звучать. Она рассыпалась на разноцветные капли звуков, ни на мгновение не затихала, а жила глубиной и наполненной звездами бесконечностью.
Женя понял, что это было. Космос. Великий Космос. Здесь, за простым заборчиком, на затертом среди домов пустырьке.
Сердце его дрожало.
На третий вечер Женя услышал речь. Это не был голос никого из двенадцати. Странный, ни на что не похожий, он разливался волнами и мягко касался слуха. Не похожий и вместе с тем похожий. В нем звучал и шум леса, и плеск дождя, и дыхание Великого Космоса. Казалось, он вобрал в себя все голоса мира и одновременно оставался самим собой.
Женя вслушивался, прильнув к забору. Он боялся дышать. Он хотел проникнуть в смысл непонятной речи. Он сердцем чувствовал, нет слов важнее. Вот-вот, и тонкая пленка непонимания лопнет. Еще немного…
— Эй, там! Никому не двигаться, стреляю.
Участковый Гром стоял на краю огромной, как смерть, стены, что саваном застилала полнеба. Снизу он казался маленьким, как лесной паучок, и таким же игрушечным и не страшным.
Никто и не думал двигаться.
Грому этого показалось мало.
— Чтобы ни одна сука у меня…— И не допищав до конца, он спрятался за кваканье пистолета.
Эхо облетело пустырь, и уже слаженный лягушачий хор, не хуже краснознаменного, запел, будоража воздух.
Но все это было мелко, как мелкое пригородное болото. Никто из двенадцати, и даже тринадцатый, Женя, не заметил ни кваканья, ни брюзжанья с края стены.
Голос. Другой. Высокий, как само небо. Он нисходил на них, как огненные языки на апостолов в праздник Пятидесятницы. Он не отпускал, и разве слушающим его было дело до какого-то Грома — пустячка-паучка, чертом заброшенного на крышу.
Сверху по стене поползла тонкая нить паутины. Чем ниже она спускалась, тем становилась толще, и вдруг у самой земли оказалась мощным витым канатом.
Женя не сразу понял, что происходит. Крик и выстрел он слышал, но они чиркнули серной молнийкой по самому краю сознания, не оставив на нем ни царапины. Не в молнийке было дело. В глазу сидела ресница. Она досаждала и мешала смотреть, погружаясь в зрачок, как вражеская подводная лодка. Она угрожала свободе.
Женя сначала мизинцем, потом краем воротника попытался спасти попавший в беду зрачок. Но простые средства не помогали. И не мудрено — когда ресница в фуражке и у нее расстегнута кобура, мизинец помощник неважный.
Гром, как капля чернил, стекал по канату вниз. Он уже пересек огромную смоляную надпись, протянувшуюся поперек стены. «Гаврилов — фашист и жадина» — было выведено аршинными буквами. Гром как раз закрывал фуражкой жирную шестирукую Ж. Пистолет он держал в зубах и походил сейчас на дворнягу, подобравшую обгорелую кость. В глазах стоял немой лай, фуражка ремешком цеплялась за подбородок.
И тут до Жени дошло, наконец. Он понял: как только этот подавившийся костью висельник сапогами коснется земли — всему конец. Ничего больше не будет. Ни Голоса, ни трансляторов. Ничего.
Боль проткнула его тупым острием гвоздя.
Дыхание будущей пустоты охолодило тело.
И Женя — Красное солнышко, рыжий, упрямый Женя — уже летел ракетой вперед, туда, к свисающей плети каната.
Он бежал ровнехонько вдоль стены, золотистые кольца пыли цеплялись ему за подошвы. Добежав до каната, он ухватил его крепко — прямо за размочаленную мотню. И не останавливаясь, побежал дальше. Канат в руке натянулся, стрела огромного маятника с гирькой, сработанной под милиционера, пошла скользить вдоль стены.
Выше, выше — пока рука удерживала канат. Потом эстафетную палочку перехватила инерция.
Маятник отмерял время. Стрела то взметывалась под самую крышу, то по закону иуды Ньютона, придуманному властям на погибель, набирала силу и камнем ухала вниз. Но и там, внизу у земли, летучее тело Грома не задерживалось ни на секунду.
Когда движение начинало гаснуть, Женя снова вступал в славную должность часовщика. Он подводил часы, оттягивая канат до предела, и все повторялось опять.
Железный кляп пистолета не давал Грому кричать. Сама качка его не пугала, на голову Гром был крепок. Но чтобы удерживаться на ходу, он все же вплелся в канат синей государственной нитью. Минут через пять полета, ворочая языком и потихоньку приразжимая зубы, ему удалось-таки переместить пистолет в щербатую половину рта. Рукоятка клином вошла в тесную челюстную расщелину, и теперь он мог подавать голос.
— Питалас! — прокричал он криком кастрата.
— Посазу!
— Рызый, концай кацать! Падази, вытасю изюбов питалет.
Но Женя его не слушал. Женя смеялся бешено, как рыжий бесенок, отыскавший управу на самого Балду.
Трансляторов уже давно не было. Женя сам не заметил, как они покинули поле боя. Ему сделалось хорошо. Голос спасен, он спас его от страшного ненебесного Грома. Теперь Гром не страшен.
— Все, прощаю, — крикнул он вверх, в торчащие из-под фуражки лимонные дольки ушей.
Женя остановил канат.
Уже на пиках забора он оглянулся. Но не на Грома, на само место, словно хотел увидеть дрожащие в воздухе золотинки, следы чудесного Голоса.
Пустырь сиротливо молчал, золота не плавало ни крупицы.
Нет, он увидел, одна незнакомая звездочка расправила острые хоботки. Лучи потянулись к нему, на лету превращаясь в стрелы. Земля закачалась, потом завертелась волчком, и последнее, что он увидел, это узкие струны забора и голубокрылого ангела, черным блестящим смычком играющего на заборе Шопена.
Неизвестно, где Женю похоронили. Неизвестно, кто были его родители. Может быть, он и родился-то не у нас на Земле, а упал к нам однажды с близкой планеты Солнце, до которой в осенние дни так просто дотянуться рукой.