Щедрая Душа, которой уже приходилось несколько раз переносить подобные сцены и которая знала, что в этих случаях трагическая актриса испытывает потребность возложить на сестру ответственность за прегрешения своей плоти, спокойно ждала конца вспышки, ворча сквозь зубы:
— Что ж, поноси, поноси своих родных, раз тебе это помогает, милочка моя!
Взбешенная этим ироническим спокойствием, Фостен почти вплотную приблизила свое лицо к лицу сестры и бросила ей:
— Это ты, ты одна привила мне низменные инстинкты, склонность к распутству, любовь к проходимцам… И это ты, именно ты по временам делаешь меня подлой, такой, какова ты сама, какой я знаю тебя всю, с головы до ног… О, эта грязь, грязь, из которой ты создана… ведь частица ее есть и во мне!
И, говоря это, Фостен царапала ногтями воздух вокруг головы сестры, однако же не прикасаясь к ней.
Сестра мягко опустила тонкие нервные руки актрисы и сказала:
— Знаешь, это в высшей степени безрассудно — приводить себя в такое состояние в день премьеры.
— Я послала сказать им, что не буду играть, что я больна… театральный врач хотел зайти еще раз… впрочем, мне это безразлично… будь что будет… все равно я играть не стану…
И, закрыв лицо руками, Фостен опустилась на край кушетки. Через некоторое время руки раздвинулись, и в просвете на минутку показалось сияющее лицо, на котором уже не было никаких следов недавнего раздражения.
— Сестренка, и все-таки я счастлива… да, очень счастлива… ведь если б это случилось, я никогда не посмела бы снова принадлежать тому, другому… ты знаешь, кому… и только мысль о нем спасла меня вчера в последнюю минуту.
Потом лицо ее снова омрачилось, и, совершенно забыв о присутствии сестры, расхаживая взад и вперед по комнате, она возбужденно заговорила, как бы обращаясь к самой себе:
— А между тем я создана, чтобы любить возвышенной, да, самой возвышенной любовью… В мужчине мне нравится его благородство, его ум… моя любовь, пожалуй, немного похожа на ту, о какой пишут в романах… Так откуда же эти порывы, эти минуты безумия, когда я чувствую себя только самкой?.. Да, надо мною, должно быть, навис рок, тот самый рок, что тяготеет и над женщиной, роль которой я играю… О, эта Венера античных трагедий!..
И в трагической актрисе, вспомнившей о своей роли, внезапно проснулся суеверный, почти физически ощутимый страх перед богиней, имя которой до этого дня она произносила равнодушно, как пустой звук, и которое вдруг воскресло в недрах ее ума и души во всем его недобром и таинственном могуществе, извечно тревожащем чувства слабых детей земли.
Неожиданно она переменила тон:
— Вот так так! Ведь я заранее сказала себе: сегодня ты проведешь день спокойно… и вот тебе — что может быть утомительнее всех этих мыслей!
— Послушай, Жюльетта, — сказала Щедрая Душа, открыв маленький томик Расина в издании Гремпереля, валявшийся на столике, по которому она барабанила пальцами, — как ты читаешь вот эти две строчки?
И она прочитала:
— Как я их читаю? Да вот этак, — ответила Фостен и простодушно повторила их.
— Да, да… именно так ты и прочитала их на генеральной репетиции, — сказала Щедрая Душа без особого восторга.
— Скажи правду, тебе не нравится?
— Нет… пожалуй, нравится… впрочем, трудно сказать, когда эти строчки оторваны от всего остального… легче было бы судить, прослушав все, в целом.
Тотчас же, не ожидая дальнейших настояний, Фостен прочитала сестре всю тираду.
— Хорошо… хорошо… но уверена ли ты, что это предел того, что ты можешь дать?
— Сейчас я повторю еще раз всю тираду, от слова до слова, — ответила актриса, нетерпеливо передернув плечами.
И Фостен принялась играть как на сцене, заканчивая каждое двустишие вопросом:
— Ну? Теперь ты наконец довольна?
А Щедрая Душа, покачивая головой, надувая губки, издавая односложные, выражавшие сомнение, восклицания, холодные междометия или добродушные, но приводящие в отчаяние «гм!», заставляла сестру бешено работать, делать яростные усилия, неистово искать. И, притворяясь, будто она не вполне удовлетворена новой интонацией, переделанным жестом, исправленным приемом, Щедрая Душа, после целого часа этих упорных придирок, этого подзадоривания, этого притворного, но упрямого нежелания признать хотя бы одну удачу сестры, сумела заставить женщину снова стать актрисой. Голос Фостен стал звучным, движения — выразительными; теперь она расточала перед сестрой всю мощь своего дарования.