— Проходите, господа и дамы! — громко кричал тот же пронзительный голос.
— E tutto,[181] — с какой-то задумчивой грустью сказала Фостен, снова садясь в карету.
— Зачем вы приезжали сюда? Вы хотели оставить что-нибудь за собой?
— Боже сохрани!
— Но если так… зрелище было, сказать правду, невеселое… и, кажется, оно сильно вас взволновало.
Фостен с улыбкой взяла обеими руками руку лорда Эннендейла и сказала:
— Мужчины, право же, ничего не понимают… Зачем я сюда приезжала? Да затем, чтобы помочь умереть другой актрисе… той, что живет во мне самой… Да, я хотела, чтобы это зрелище… чтобы оно было последним воспоминанием, которое я увезу с собой из Парижа за границу.
XLII
Спустя две недели влюбленная пара поселилась в Линдау, на вилле Изембург, у Констанцского озера. Их любовь нашла приют меж голубых гор, на берегу этого маленького моря, которое немцы прозвали Швабским морем и с которого по вечерам дует легкий бриз, напоминающий бриз океана — океана в миниатюре, — и жила там под зеленой листвой склоненных деревьев, вьющихся береговых растений, среди сверкающих отблесков широкой, залитой солнцем водной пелены, похожей на огромное зеркало, охваченное пожаром.
XLIII
Вилла, в которой поселились молодой английский лорд и Фостен, служила много лет назад гнездышком любви некоего графа Изембургского и некоей принцессы Фредерики Вильгельмины фон Гогенлоэ, дочери курфюрста Гессенского, — очаровательной женщины, оказавшейся очень несчастливой в браке и в конце концов брошенной мужем.
Это был обширный дом с цветником, спускавшимся до самого озера и украшенным по немецкой моде звездообразными клумбами из маленьких крепких растений различной окраски и астрагалами из цветов в форме античных чаш, где восьмидесятилетний садовник все еще продолжал переплетать вензеля графа и принцессы. На одном конце этого многолетнего и старомодного цветника возвышалась на берегу готическая часовенка, а на другом — маленькая пристань для венецианской гондолы, с двумя раскрашенными цинковыми статуями, изображавшими пажей с фонарями в руках.
За домом тянулась рощица с извилистыми дорожками, как в английском парке, с густыми ветвистыми деревьями, которые купали свои корни в воде, словно камыш, и шелестели нежной, воздушной, вечно дрожащей листвой. Там и сям, на открытых местах, были разбросаны маленькие беседки, — в Германии их называют «заведеньица», — устроенные для того, чтобы пить здесь кофе или чай, со столиком, стульями и соломенной крышей в виде зонта, и одна из них, стоявшая на некотором возвышении, на самом солнцепеке, называлась «Сорренто».
Аллея красных буков вдоль ручья, совсем зеленого от росшего на дне кресса, вела к большому птичнику, где некогда было множество редких птиц, а теперь жили только куры.
Эта аллея красных буков была очень оригинальна. Живя в стране, где в былые времена люди ели либо на оловянной посуде, либо на японском фарфоре, один из Изембургов вымостил свою аллею черепками тарелок, оставшимися от двух поколений, и она стала вся — золото, вся — киноварь, вся — лазурь. И теперь, прогуливаясь вдоль ручья, Фостен ступала по этому причудливому полу под странной сенью карминовой листвы, шелестевшей над ее головой.
XLIV
Для людей театра жизнь на чистом воздухе — это совсем особое счастье, это какое-то пленительное наслаждение.
Мужчины и женщины, которые целыми днями живут в сумраке репетиций и вместо солнца видят свет газа, вместо травы под ногами — зелень ковра, вместо лесной тени над головой — подпорку кулисы, а дышат лишь запахом клея да кошачьей мочи… мужчины и женщины, чье существование протекает в мире крашеного холста, где гром производят, колотя в кастрюли, а снег делают из кусочков бумаги, — эти мужчины и женщины, попав на лоно природы, живой природы, словно хмелеют, ощущая беспричинную радость и истому ребенка, которому дали лишний глоток вина.
О, чистый воздух! О, солнце, покрывающее загаром кожу! Каким прекрасным кажется все это людям театра! И как счастливы они, оказавшись под голубым небосводом, впивая утреннюю свежесть, вдыхая холодный воздух, подобный дыханию любимых уст, овевающему виски, смоченные одеколоном! Вот они бродят мелкими шажками по узким тропинкам, отдаваясь каким-то легким, приятным, неясным мыслям, останавливаясь на минутку, чтобы задержать тросточкой или кончиком зонта ползущую букашку. Вот они лежат на мху в полуденный час, наслаждаясь покоем и дремотой, слушая жужжащую тишину леса пли глядя сквозь прогалину на широкие пыльные дали, на бесконечные просторы лесов, лугов, полей, за которыми где-то вдали видна колокольня убогой церкви. Но вот уже удлиняются тени и день засыпает, погружаясь в сумерки, а гуляющих все еще не загонишь в дом. И от этих напоенных солнцем дней, от аромата деревьев и благоухания трав, от упругости воздуха, от всех этих щедрых запахов природы, от живительных токов, излучаемых небом и землею на этих выходцев из нереального, искусственного мира, — пульс у них начинает биться сильнее, какой-то лихорадочный восторг рождается в них, а потом приходит счастливое и спокойное самоуглубление.