Загаженная лестница, провонявшая кошками, двери, то обшарпанные, то обтянутые лоснящимся дерматином, с почтовыми ящиками и со щелями для газет и писем, иные с медными табличками, на которых выгравированы имена и даже должности: профессор Угрюмов, доктор юридических наук Попельман, еще какие-то доктора и профессора, – сразу видно, что дом заселен людьми не простыми, а заслуженными, и загаженность как-то не вязалась со всеми этими табличками.
Вот и квартира 124. Никаких табличек. Просто дверь – и все. Разве что черная кнопка звонка сбоку. И Алексей Петрович нажал эту кнопку.
Долго никто не подходил. Наконец за дверью зашлепали шаги, клацнул засов, дверь полуоткрылась, и на Алексея Петровича глянули из полумрака настороженные глаза с худого смуглого лица, в котором Задонов сразу же признал Зощенко, хотя ни разу не видел его вживе, а лишь на фото, да и то в профиль.
– Михал Михалыч? – для верности спросил Алексей Петрович, снимая шляпу. И, не дожидаясь ответа, представился: – Задонов, Алексей Петрович.
– Да-да, – поспешно согласился Зощенко и с тем, что он действительно Зощенко, и с тем, что перед ним Задонов. – Я вас ждал. Милости прошу. – И отступил в глубь коридора, где горела тусклая лампочка, едва освещающая вешалку, и еще какие-то выпуклости и впадины старинного дома.
Алексей Петрович остановился напротив вешалки, положил шляпу на полку, снял плащ, повесил на крючок, провел руками по волосам и только после этого обернулся к хозяину, невысокому, щуплому и весьма прямому, о которых говорят, что он, де, аршин проглотил.
– Здравствуйте, Михал Михалыч, – произнес Алексей Петрович с широкой улыбкой, протягивая руку. – Давно хотел с вами познакомиться. Вот представился случай… очень рад.
– Да-да, конечно, я тоже весьма рад. Здравствуйте! – заторопился Зощенко, вложил маленькую ладонь в руку Задонова, ответил слабым пожатием. – Читал вашу книгу о войне. Понравилось. – И тут же спросил: – Это вы реальные события описывали? Или выдуманные?
– Что вы имеете в виду?
– Окружение и всякие там мытарства по лесам…
– Процентов на десять. Остальное враки, – весело усмехнулся Алексей Петрович. – Вы же сам писатель, знаете, как это делается.
– Ну, я-то… Я в Первую мировую воевал, в гражданскую довелось, а в эту не пришлось: годы не те, здоровье… Да вы проходите, проходите, Алексей Петрович. Что ж это мы – в коридоре-то? Вы уж извините: семья на даче, в Комарово, я тут один… на хозяйстве.
Они прошли в небольшую комнату, занятую стеллажами с книгами, диваном, столом и шкафом. Все вещи казались случайными, никак друг с другом не связанными. Пахло плесенью и все теми же кошками.
Что удивило Алексея Петровича, так это католическое распятие на стене, так не вяжущееся с обстановкой, с самим писателем. Оно притягивало взгляд и, помимо воли, требовало объяснений: тот ли этот Зощенко, которого он знает по книгам?
Алексей Петрович пригляделся на свету и вывел, что Зощенко удивительным образом похож на пастора, особенно своим широким узким ртом, стало быть, и распятие тут очень даже к месту.
– Присаживайтесь, – пригласил хозяин, показывая рукой на диван.
Сели. Зощенко в кресло, укрытое белым чехлом.
– А вы в ту не воевали? – спросил он, и Алексею Петровичу показалось, что спросить тот хотел о чем-то другом, но не решился.
– Нет, я тогда в гимназии учился, – ответил Алексей Петрович и, подталкивая хозяина к незаданному вопросу и помня кое-какие слухи о его прошлом, осторожно задал свой вопрос:
– Вы, поговаривали, пошли на войну добровольцем…
– Ну что вы! – удивился Зощенко. – С какой стати! Хотя, в известном смысле… Поначалу война была весьма популярна среди тогдашней интеллигенции… Это уж потом… Блок, как вам известно, тоже был в армии.
Судя по всему, Зощенко чувствовал себя не слишком уверенно, и речь его, странным образом, очень походила на корявую речь его героев. Видать, привык к ней, сросся и даже не замечает этого. Можно себе представить, как он презирал тогдашнюю солдатню – эту колеблющуюся то в одну, то в другую сторону темную массу, не способную выразить даже на родном языке свои желания. Может, оттуда и его трудно скрываемое брезгливое отношение к власти и презрительно-ироническое отношение к своим героям. Хотя, если разобраться, вполне нормально, что народ говорит на народном языке, интеллигенция – на интеллигентском, а иные даже и на литературном, военные – на военном и так далее. Но, по твердому убеждению Алексея Петровича, автор должен говорить на своем языке, а его герои – на своем.