И вот он стоит напротив знакомого кабинета и чувствует, что во рту пересохло, в голове пусто до звона, но главное – ужасно почему-то боится, что сейчас войдет, а там совсем другая женщина, или даже мужчина, а он со своими цветами: «Здрасти, я ваша тетя!» И даже если она там – так тем более. Что он ей скажет?
Кто-то шел по коридору навстречу, весело и молодо стуча каблуками, и Георгий Константинович, набрав в грудь побольше воздуху, постучал и толкнул дверь.
– Можно? – спросил робко, как провинившийся курсант военного училища, вызванный в кабинет грозного генерала.
– Да-да, входите, Георгий Константинович, – метнулся ему навстречу знакомый голос. И столько в нем было доброжелательности, или еще чего-то, может даже, и радости, что он, шагнув через порог и закрыв за собой дверь, тут же, едва поздоровавшись, начал поспешно оправдываться:
– Вот, собираюсь в отпуск. В Ессентуки. Да. А ваши пилюли очень, знаете ли, помогли. Очень. Сердце теперь – как часы. Большое вам, Галина Александровна, спасибо. И… и примите, пожалуйста, эти цветы. В знак благодарности. Кхм, кхм…
Она поднялась навстречу, вспыхнула.
– Да что вы, Георгий Константинович, право… Могли бы и не приходить сами. Прислали бы адъютанта, я бы ему передала вашу санаторную карту. Ведь вы так заняты, я же знаю…
Он неуклюже сунул ей в руки цветы, снова заторопился, будто боялся, что ему не дадут высказаться:
– Да какой там занят! Разве это занят! Вот раньше… – Испугался, осекся, растерянно глянул на нее и, решив сгладить впечатление: – Не война, слава богу. Бумажки в основном, будь они неладны…
И опять он говорил что-то не то и не так, что должен бы говорить этой женщине. Именно этой, потому что другим, особенно во время войны, мог говорить что угодно, особенно слов не выбирая и ни перед кем не оправдываясь.
Галина Александровна передала цветы медсестре. Велела:
– Катя, поставь в воду.
Затем уже Жукову:
– Садитесь, Георгий Константинович. В ногах правды нет.
– Если она вообще где-нибудь обретается, – сорвалось у него с языка. И он, брюзгливо опустив губы, спросил: – Будете меня слушать?
– Вы на что-нибудь жалуетесь?
– Да нет, бог миловал. Так, то тут кольнет, то там заноет.
Она засмеялась:
– Верный признак здорового человека.
И смех оказался таким радостным, как… и не знаешь даже, как его назвать.
Он тоже покхекал из солидарности. А сам все вглядывался в нее, настойчиво отыскивая в ее лице что-то такое, что поразило его при первом посещении. И лишь тогда, когда Галина Александровна подняла на него глаза, понял, что искал: тогда была весна. Но не успокоился.
– Вы когда едете? – спросила она, что-то записывая в его медицинскую карту.
– Через три дня, – ответил он, поглощенный тем, что бродило в нем: оно было новым, еще им не испытанным.
Собственно говоря, все было новым. И цветы своей будущей жене он не дарил: не принято было, считалось пережитком буржуазного прошлого, и волнения такого не знавал: был молод и самонадеян, и никакие преграды в ту пору между ним и женщинами не стояли. А тут что-то отделяло его от майора медицинской службы Галины Александровны, мерцая прозрачным пуленепробиваемым стеклом, путало мысли, заставляло говорить не то, что думал, о чем бы хотел сказать.
Жуков всеми силами своей души и ума искал, как отодвинуть это стекло в сторону, убрать преграду, их разделяющую, но ни ума, ни воли не хватало, чтобы это сделать. Перед Сталиным так не робел, как перед этой женщиной…
Он вспомнил, что забыл спросить у адъютанта, что из себя представляет майор медицинской службы Семенова именно как врач, хотя интересовала она его как женщина. Он собирался замаскировать свой интерес тем, что ему хотелось бы иметь дело с врачом более солидным и знающим, а заодно, как бы между делом, узнать, замужем она или нет. Хотел спросить и забыл. И хорошо сделал: эти адъютанты такой народ, им палец в рот не клади, сразу может раскусить его нехитрую политику. К тому же неизвестно, не приставлен ли он к тебе в качестве соглядатая… Впрочем, какое все это имеет значение. Имеет значение лишь то, что эта женщина запала в душу, что с этим надо что-то делать. И немедленно.