И Гаврила, взяв бумагу дрожащей рукою, стал пятиться к двери и кланяться, будто перед ним за обшарпанным столом сидел не однорукий Митрофан Вулович, хоть бы и председатель совета, а становой пристав из старых режимов.
На другой день рано поутру, кряхтя с перепою, Гаврила запряг лошадь и выехал со двора. Железные полозья саней с хрустом давили ледяную корку, образовавшуюся за ночь, из-под копыт лошади летела снежная крошка, лошадь фыркала, трясла головой, из ноздрей ее шел пар. Морозный воздух пощипывал нос и прояснял голову. Только выехав на улицу, Гаврила осознал наконец, куда и зачем едет спозаранку, расправил грудь и заломил баранью шапку на ухо.
Вчера, по пьяному делу, они малость повздорили с отцом из-за имущества, которое Гаврила должен вывезти с подворья, но сегодня, в это чистое морозное утро, Гаврила готов был убраться на мельницу хоть голышом, потому что был уверен: мельница за год-два поставит его на ноги, и тогда он не только приобретет себе хорошего коня, но непременно справит и кое-что еще, о чем не мог мечтать неделю назад.
Даже, может быть, и граммофон…
А что? Сидишь, положим, за самоваром, рядом жена в новом сарафане и в черном, с большими и яркими цветами платке с бахромой, наброшенном на плечи; с обеих сторон дети: парни в новых нарядных рубахах, девки в цветастых сарафанах; сам тоже во всем новом, а по жилетке золотая цепочка от часов… Да, так вот, сидишь, значит, вместе со всеми, пьешь чай с городскими конфектами и слушаешь песни и разную музыку. Благодать.
Но граммофон — это так, мечтания, а вот железную кровать с блестящими шарами, комод, как у местечкового попа, отца Виссариона, буфет со стеклянными дверцами, чтоб была видна красивая посуда, ну и другое что — это уж в первую голову. А потом и граммофон.
Возле избы с красным флагом, поникшим над покривившимся крыльцом, Гаврила придержал лошадь.
— Стой, черт тя побрал! — громко выкрикнул он, рассчитывая, что председатель сельсовета услышит его, выйдет и они без задержки поедут на мельницу. Но Митрофан, судя по тому, что на дверях совета висел замок, который Гаврила сразу не разглядел, был еще дома и, надо думать, гонял чаи.
Что ж, власть — она и есть власть, хоть мужицкая, хоть какая, без куражу ей никак нельзя. Гаврила в это верил твердо и поэтому нисколько не опечалился. Теперь, когда бумага с печатью и подписями покоилась у него за пазухой, аккуратно сложенная вчетверо и помещенная в обложку от какой-то старой молитвенной книжки, нутро которой пошло на курево, теперь Гаврила обрел всегдашнее спокойствие и уверенность.
Эту бумагу у него не взять и силой, а уж по собственной воле он не отдаст ее даже родному отцу. Так что спешить особо нечего, мельница от него не уйдет.
Гаврила достал кисет, вынул из него сложенную гармошкой газету и принялся крутить цигарку.
Сзади, в проулке, захрумкал снег под чьими-то тяжелыми шагами. Гаврила обернулся и увидел Касьяна Довбню… вернее сказать, его городской картуз, плывущий в облаке дыма над сплошным дощатым забором, за которым стояла высокая изба под железной крышей первейшего в Лужах богатея — Аверьяна Гудымы.
Если по правде, то не такой уж богатей этот Аверьян: в других деревнях имеются мужики и побогаче. Однако, восемь лошадей, одиннадцать коров и множество прочей живности — такого ни у кого в Лужах больше не было.
В начале восемнадцатого выбрали Аверьяна председателем лужицкого совета, но вскорости власть была отдана комбедам, и Аверьян потихоньку стушевался, ушел в тень, хотя без него не решалось окончательно в деревне ни одно дело, а безрукий Митрофан в затруднительных случаях шел советоваться прежде всего к Гудыме, и тот безрукого ни разу не подвел. Умел жить Аверьян Гудыма, умел ладить со всеми.
Продотрядовцы, например, наезжая в деревню, всегда останавливались у Гудымы, он кормил их и поил самогонкой и, может быть, поэтому ухитрился сохранить кое-какую живность. К тому же часть раздал почти сразу после революции вдовам-солдаткам, оставив себе лишь на пропитание, то есть раньше других понял, куда дует ветер, и лишь немногое было сведено со двора в порядке реквизиций. Так не у него одного.
Аверьян первым узнавал о всяких переменах в поведении властей, о новых указах; он откуда-то проведывал о наезде очередного продотряда или волостных активистов, предупреждал остальных, и лужевцы успевали перепрятать хлеб и бульбу и угнать в ближайший лес оставшихся коров, лошадей и прочую скотину.
И в те поры во главе комбеда стоял нынешний председатель сельсовета Митрофан Вулович, потерявший руку в Маньчжурии в четвертом году. Это был тихий и рассудительный мужик, работящий, но какой-то ужасно невезучий: жена у него померла, оставив ему пятерых детей; отец, еще не старый, лежал разбитый параличом; дважды Митрофан горел и дважды же мир отстраивал ему новую избу. Поэтому, хотя он теперь был при власти, завистников не имел. Чему тут, собственно, завидовать! Зато лужевцы могли быть уверены, что однорукий — после всех благодеяний, что сделал ему мир, — против мира не пойдет, своих не выдаст. Пока так оно и велось.