— Да, так я и говорю, — продолжал Касьян после недолгой заминки, пробуя ногой деревянную распорку, — что нынче совецка власть придает агромадное значение этому самому… в смысле, кому достанется собственность, которую революция, стал быть, реквизировала у богатеев. Шулешкевич-то… уж он-то кровушки народной попил так попил, потому как мироед и кулак, вредный для совецкой власти элемент. Теперь оно и вышло, что Шулешкевич неизвестно где обретается, а ты, стало быть, Гаврила Василич, принимаешь его бывшую собственность на полное социалистическое сохранение и пользование. А от кого принимаешь, если разобраться по самому существу вопроса? От мира? Не-ет! От совецкой власти и принимаешь. Так-то вот. В этом вся загвоздка и есть, — уверенно заключил Касьян, довольный своей сообразительностью.
Однако надо было говорить что-то еще в том же духе, потому что Гаврилу Мануйловича его слова, похоже, проняли не до конца.
Касьян обошел вокруг розвальней, на которых носом к лошадиному хвосту сидел нахохлившийся Гаврила, похлопал лошадь по крупу. На лице Касьяна, безбородом, но дня три не бритом, отражалось мучительное напряжение поиска необходимых слов, слышанных им на совещании секретарей партячеек. А еще эти ученые слова, которые он забывает постоянно, но без которых никак нельзя обойтись, разговаривая с таким несознательным элементом, как Гаврила Мануйлович.
И на кой черт — прости господи! — он вступал в эти большевики! Думал, что так себе, а оно вон как обернулось: дергают и дергают, никакого спокою!
Касьян сдвинул картуз на затылок и потер ладонью узкий наморщенный лоб. Надо как-то расшевелить Гаврилу, дать ему понятие, что если бы Касьян шибко захотел, то не видать Гавриле мельницы, как своих ушей. А то небось думает, что это так ему досталось, само по себе, без партийного на то соизволения.
— Опять же, социализма! — обрадовался Касьян еще одной пришедшей на ум мысли. — Социализма есть, перво-наперво, народный контроль и учет. Да-а. Так нас учит товарищ Ленин… А товарищ Ленин, должен я тебе доложить по всей правде, есть самый знающий и ученейший человек на всем земном свете. У буржуев, к примеру сказать, таких ученых нету, вот у них и не стыкуется, нет, значица, такой части, чтобы, предположим, тендер приделать к паровозному котлу. Там же будка машиниста должна быть, — все более оживлялся Касьян, — паровозная топка, куда уголь кидают, и все такое протчее. А без этого паровоз никак поехать не может. Они, то есть буржуи со своими учеными, про эту самую будку вроде как бы ничего и не знают, поэтому у них там кризис и рабочий класс очень даже недоволен… — закончил Касьян поучительно, как поп на проповеди.
Гаврила лишь шевельнул широкими, вислыми плечами, будто ему за шиворот колючка попала, и опять ни гу-гу.
Касьян стушевался и пояснил:
— Это я так, к примеру говорю, чтобы тебе вникнуть и войти в полное понимание, что без товарища Ленина и большевицкой партии ничего бы не приключилось нащет, стал быть, мельницы. Смекаешь?
— Тпрру! — дернул Гаврила вожжами, хотя мерин и так стоял смирно, понурив голову и лишь прядая ушами.
Касьяна Гаврилино «тпрру» сбило с мысли, морщины на лбу стали глубже и отчаяннее.
— Вот я и говорю… про социализму-то, что главное в этом деле, сколько ты смолол, столько и должно быть записано в книге и доложено властям. Властям положено знать, что есть в наличности, чтобы кормить рабочий класс и протчие трудовые слои… Мы тебе со временем учетчика дадим, чтоб все записывал по полной науке. Сам знаешь, у хозяина каждое зернышко было сочтено, а ныне хозяином всей жизни стал народ, стало быть, вот так вот… Это дело тонкого ума и политики. Вникай.
Гаврила и на это ничего не ответил, в то же время решая про себя, что никаких учетчиков ему не надо, а считать, слава богу, он и сам умеет. Да и сыновья… Петька вон уже в четвертом классе учится, грамотей похлеще батьки будет, а Митька с Митрохой перешли во второй, да Васька в этом году в первый пойдет… А хоть бы и Мотря… Она, конечно, девка, замуж вышла, считай, пропала, но тоже четыре класса кончила, книжки эвон какие толстые читает, хоть это и не бабьего ума дело. Нет, никакого учетчика Гавриле не надобно. Пусти чужого человека на свое подворье, он такого может натворить, что и не расхлебаешь. И потом, если на то пошло, Гаврила всю свою жизнь мечтал о самостоятельности, чтобы никто не совал свой нос в его дела: ни отец, ни братья, а тут чтоб чужой человек… Чудит партийный секретарь, завидки его берут, что не по его вышло, — все оттого.
Но вслух свои мысли Гаврила выражать не стал: его мысли — это его мысли, и всем про них знать ни к чему.