– Это как? Что ты имеешь в виду?
– А как нашкодивших ребятишек наказывают? Портки спущают – и крапивой! Не так больно, как обидно.
– Николай Игнатьич! – возмутился граф. – В моём доме отродясь никого не пороли! И не будут!
– Так и проступков таких не было! А без наказания нельзя, Михаил Петрович, этак и другие слуги разбалуются и решат, что им всё дозволено! Батюшка ваш порол, бывалочи…
– Ну, я не мой батюшка, – прервал камердинера граф и замолчал. Старик тоже молчал, ждал решения.
– Ну, ладно, подготовь всё, Николай Игнатьич, – хмуро сказал Михаил Петрович. – Пусть его ночь посидит, подумает, а завтра прилюдно выпорем, чтоб другим неповадно было. На заднем дворе, – добавил.
Было видно, что решение это с трудом далось графу.
– Как скажете, ваше сиятельство.
– И вот ещё что. Договорись со священником, чтоб завтра же после порки его обвенчали с Марфой, и пусть катятся в деревню к матери. Тягловым будет, коль тут ему плохо было.
– Вот это верно, ваше сиятельство, – одобрил старик. – И наказали, и помиловали.
– Карета готова?
– Заложена, Михаил Петрович. Куда едете?
– К отцу, – угрюмо сказал граф. – Сейчас я у него в ногах валяться буду… Подавай одеться, я готов!
Пока карета неспешно трюхала по просёлочным дорогам Симбирска в родовое поместье Завадских Кильдюшево, что в сторону Тетюшей, Михаил Петрович погрузился в невесёлые думы. Перед глазами одна за другой возникали картинки из детства, которые он с радостью бы забыл, чтоб они не отравляли его существование, но каждый раз, когда он отправлялся к отцу, они неумолимо всплывали в памяти.
Отец его, граф Пётр Алексеевич Завадский, был самодур. Причём самодурство его распространялось не только на крепостных крестьян, которых он нещадно драл за каждую провинность, безжалостно разлучал и продавал семьи, отправлял молодых мужиков в рекрутчину, с корнем выдирая ростки непокорства, но и в своей семье он был не меньшим тираном.
Гнев его носил характер скоропалительный, зачастую достаточно было отсидеться где-нибудь в укромном уголке пару часов, и приступ ярости его проходил, Пётр Алексеевич снова был весел и доволен. Но иногда он становился до того страшен, что маменька хватала детей – Мишу и Аннушку – и в сопровождении мамушек и нянюшек пряталась в лесу, выжидая, когда же супруг её возлюбленный придёт в себя. Несколько раз они укрывались в деревне, у своих же крестьян. Если же спрятаться не удавалось, маменька принимала на себя весь удар мужнина гнева, и что он тогда с ней только не выделывал: и за косу драл, и по полу за собой таскал, и по лицу бил, и нагайкой стегал. Дети в ужасе прятались по чуланам, по клетям, прижимаясь друг к другу, в страхе, что их обнаружат.
Но гнев пропадал – и отец лучезарно улыбался, называл мать любушкой-голубушкой, ласкал дочь и сына. Удивительно, что и маменька, после того как муж избивал её, на следующий день порхала по дому как ни в чём не бывало, исполняла все желания законного супруга, обнимала и целовала его.
Маленький Миша ничего этого понять не мог, умишко его принимал как данность, что вчера папенька гневался – от него надо прятаться, а нынче он в добром здравии – надо подойти, поцеловать ручку, пожелать доброго утра. Когда Миша чуть подрос, ему тоже стало влетать от папеньки за разные провинности: учитель пожаловался, что он недостаточно усердно трудился на уроке, или его заметили с дворовыми мальчишками, как он в бабки играл, или, что ещё хуже, бегал с ними по окрестным дворам и воровал яблоки. В каждом таком случае отец, не мудрствуя лукаво, зажимал голову сына меж своих ляжек, сдёргивал с него штанишки и самолично лупил вожжами или розгами – что под руку попадалось. Миша кричал и умолял простить его, но отец никогда не прекращал наказание, всегда доводил до конца, а потом мальчик должен был с горящим задом и заплаканным лицом поцеловать отцу руку и поблагодарить за вразумление.
При таком воспитании было удивительно, что мальчику удалось вырасти хорошим, порядочным человеком, с обострённым чувством справедливости. Уже маленьким он решил, что никогда ни при каких условиях не поднимет руку на слабого, будь то женщина, ребёнок или подневольный ему человек. И вот сегодня Михаилу Петровичу пришлось впервые нарушить свою клятву, и это мучило его.
Но воспоминания продолжали преследовать графа. Когда Мише исполнилось четырнадцать лет, он впервые заступился за мать (отец в очередной раз поднял на неё руку), и тогда Пётр Алексеевич страшно избил его. До полусмерти. Он неделю валялся в своей комнате, за ним ухаживала обливавшаяся горючими слезами маменька, у которой вся левая половина лица была синей, что он, впрочем, плохо помнил, эти дни были как в тумане, а как только начал вставать с кровати, отец отправил его в полк, приставив в качестве камердинера Николая, тогда ещё молодого мужика.