В горловине блеснула свеча, и вылез другой шарик.
– Какой час? – спросил он старшину.
– Два будет.
– А чтоб им света не видать! – выругался тот энергично и зло сплюнул.
– Кому? – спросил старшина.
– Известно, не мне. Ну, и общество же! До двух часов людей мучает.
– Каких людей?
– А таких! Что, мы не люди?
– Выходит, не люди.
– Ты вот, старшина, – горячился сморчок, шарик, – рассуди сам. Отчего нас так поздно держат?
– А то как же? Пароход, умник ты этакий, ведь срочный. Сегодня итить ему надо.
– Завтра пошел бы, не опоздал.
– Говори! Станут ждать до завтра. Рейс из-за тебя откладывать, что ли? Время, брат, деньги… Ну, вы, идолы! Чего не вылазите?! – рассердился старшина.
– Сейчас!
Несколько свечей сразу вспыхнуло в горловине, и один за другим вынырнуло шесть черных, как дьяволята, шариков.
– По домам! – скомандовал старшина, и все, обгоняя друг друга и гася на ходу свечи, бросились кверху.
Наверху, на палубе, несмотря на позднюю ночь, продолжалась прежняя лихорадочная нагрузка.
Гремели паровые краны, ржали зарываемые в трюмы лошади, мычали коровы и сливались в гул десятки голосов рабочих и матросов.
Шарики юркнули вниз по сходне на набережную, разбежались в разные стороны и скрылись во мраке.
А Стрижик продолжал спать.
Товарищи забыли про Стрижика.
И спит Стрижик под топкой. И снятся ему блаженные сны, и он во сне не перестает улыбаться.
Ужасный, последний сон! Стрижик на минуту открыл глаза. В котле никого нет, тихо.
Вверху над ним бледным матовым пятном, дробящимся на дымогарных трубах, светится круглая и открытая горловина.
– Фу, дьявол! А чтоб тебе ни дна ни покрышки! – ворчит и ругается обычной руганью кочегар Еремеич. Голос его за котлом чуть слышен.
Еремеич заряжает кардифом топки.
– Чтоб вас рразорвало!
Чудак Еремеич! И вечно он недоволен своими топками. Он находит их старыми, никуда не годными, вечно проклинает их и желает им от души разорваться, хотя вряд ли это ему выгодно, ибо разорвись топки – и первому влетит ему, Еремеичу.
Стрижик, уловив эту ругань, улыбнулся, хотел было сделать движение, встать и вылезть из котла, но окаменелое от долгой и непосильной работы тельце его и не тронулось.
Приподнятая было головка его упала опять на подпиравшую ее руку, из детской груди вылетел вздох, и Стрижик уснул опять.
А Еремеич тем временем, зарядив все топки, полес закупоривать котел.
Он заделал как следует горловину.
Сперва обмазал края их суриком, потом залепил их несгораемым картоном – асбестом и привинтил гаечным ключом крышки. Он вспотел от этой работы. Тяжела эта работа и ответственна.
Зато теперь он спокоен. В котле – ни одной дырочки, ни одной скважины и поры.
Стрижик проснулся. Дыхание его сделалось частым и тяжелым, точно на него навалилась глыба.
Печальное пробуждение! Матовое пятно вверху исчезло, исчезли заогненный ящик, трубы. Все исчезло, и глаза Стрижика потонули во мраке.
Где-то сбоку визжала старательно завинчиваемая кочегаром гайка.
Стрижик рванулся, но отяжелевшая головка упала назад и больно ударилась о топку.
– Еремеич! – крикнул он сдавленно.
(Еремеич потом рассказывал, что кто-то, кажется, его звал, но кто, он и не догадывался. И как тут догадаться.)
Но Еремеич не слышал. Он возился с забортным краном.
Кран был открыт, и на Стрижика хлынул дождь. В котле зажурчала вода, и все стихло…
……………………………………………………………
Через пять-шесть часов сходня была отдана, поднят якорь, и пароход, гудя и выбрасывая клубы дыма, выходил за брекватер.
А Еремеич старался. Сняв куртку и сорочку и похожий в таком виде на австралийца, он неутомимо отправлял по нескольку лопат угля и кусков промасленных тряпок то в одну, то в другую топку и разводил в них адское пламя.
А если бы Еремеич знал!…
Но он узнал обо всем после, в Константинополе.
Была получена от пароходного общества телеграмма:
«Загляните в котел. Нам заявили об исчезновении одного чистильщика котлов – мальчика. Кажется, катастрофа».
Пар был из котла выгнан, и Еремеич заглянул…
Но лучше бы он туда не заглядывал! Еремеич вскрикнул, выронил свечу и упал как подкошенный.
Три месяца пролежал потом Еремеич.
Он находился между жизнью и смертью и все время видел перед собой детский остов, протягивавший ему с тупым отчаянием на костистом лице руки.