Выбрать главу

При допросе после ареста Мария Фово придерживалась двух различных систем в своих показаниях.

Сперва она, как большая часть обвиняемых, представлялась немного сумасшедшей, чтобы скрыть истинную причину преступления. И на первых допросах судебный следователь не мог ничего добиться от нее, кроме следующего ответа:

«Так как у меня в комоде нашли яд и, следовательно, я отравительница, то и должна взойти на эшафот, потому что это моя судьба. Я прошу только, чтобы мне перед смертью позволили поцеловать свою дочь».

На вопрос судебного следователя, что значат ее слова об эшафоте, Мария Фово, продолжая притворяться помешанной, отвечала:

— Потому что это должно было случиться.

Долго нельзя было вывести Марию Фово из круга ложных показаний, очевидно, рассчитанных на то, чтобы сбить правосудие с толку. Напрасно судебный следователь говорил ей: «Берегитесь! Признаваясь, что вам суждено взойти на эшафот, вы намекаете, что заслуживаете такой ужасной кары». Мария Фово продолжала разыгрывать из себя безумную и отвечала:

— Я ни в чем не признаюсь; я говорю только, что мне суждено умереть на эшафоте.

Но на одном из следующих допросов, который продолжался не менее пяти часов, она вскричала:

— А если я вам скажу, что отравила герцогиню, оставите вы меня в покое? Ну, хорошо! Да, я отравила ее!

— Таким образом, вы признаетесь в преступлении?

— Да.

— Вы спрятали пузырек с ядом к себе в комод?

— Да.

— И вы подмешивали яд в питье герцогини?

— Да! Да! Ну, довольны вы теперь? Оставьте меня в покое и велите как можно скорей отрубить мне голову.

(В публике движение ужаса.)

Для обвинительной власти очевидно, что несмотря па притворное безумие, подсудимую мучила совесть, и у нее вырвалось невольное признание, доказывающее ее виновность. На следующий день после этого допроса Мария Фово заболела нервной горячкой и пролежала целый месяц в постели. По выздоровлении она изменила систему: стала отрицать свое признание на первых допросах, говоря, что тогда она не владела рассудком и возвела на себя вину для того только, чтобы ее оставили в покое. Теперь она уже отрицала, что давала яд своей госпоже. Ей показали материальную улику ее преступления — пузырек с уксуснокислым морфием, найденный в ее комоде; ей прочитали протокол химического исследования питья, которое, по признанию обвиняемой, она одна приготовляла для своей госпожи и одна его подавала ей (в чайнике также было найдено довольно значительное количество яда); наконец, ей прочитали показания врачей герцогини де Бопертюи, гласившие, что, несмотря на очень опасное положение ее здоровья, развитие болезни остановилось со времени ареста обвиняемой. Все было напрасно. Мария Фово то продолжала настаивать, что она совершенно не причастна к отравлению, то опять представлялась безумной, говоря, что она должна быть гильотинирована и ничто не может ее спасти, что она желает только умереть поскорей.

Когда ее снова попросили объяснить смысл записки Клемане Дюваль, то она сперва упорно молчала, а потом сказала, что не желает объяснять.

На вопрос же, не может ли она представить со своей стороны свидетелей, которые бы показали в ее пользу, Мария Фово отвечала, что только один человек мог бы ее спасти, но что его нет в Париже, — и она назвала доктора Бонакэ, знаменитость нашего медицинского мира.