Я чуть было не заплакал, так как уезжать от своих товарищей в такое время, переводиться в новую, незнакомую часть мне совсем не хотелось. И это я должен был рассматривать как повышение по службе!
— Господин интендантский советник, — начал я, — меня радует ваше доверие, но я все же очень прошу вас разрешить мне остаться в роте. Ведь я прослужил здесь десять месяцев. Не сомневаюсь, что в войсках есть более достойные казначеи, которые заслуживают такого повышения.
— Я вас понимаю, — сказал мне интендант, — но вопрос о вашем назначении уже решен. Если хотите, можете взять с собой двух-трех человек из вашей группы. На ваше же место прибудут офицер из штаба расформированного полка и несколько хозяйственников.
— А почему бы этого полкового казначея не послать в полевой лазарет? Как штабной казначей, он вполне там справится. Я просто не понимаю, — защищался я, как мог.
— Нам обязательно нужен человек, хорошо знающий санитарное дело. В Елшанке — тысячи раненых. Вам в помощь выделен один инспектор. Начальник лазарета — подполковник медицинской службы профессор Кутчера, он назначен на эту должность с личного согласия начальника медицинской службы армии и начальника тыла армии.
Мне ничего не оставалось, как согласиться. Спорить было бесполезно.
— Желаю вам всего наилучшего. Надеюсь встретиться с вами в добром здравии после войны у вас в Нюрнберге или же у нас в Шварцвальде.
— Я тоже желаю вам пережить этот хаос. И, разумеется, буду очень рад встретиться с вами на родине.
Мы обменялись крепким рукопожатием. Встретиться с интендантом больше мне уже не пришлось. Позже я узнал, что господин интендантский советник умер, не вынеся выпавших на нашу долю испытаний.
Я пошел попрощаться с солдатами роты. Вместе с ними я прожил триста дней. Когда формировался наш медпункт в небольшом городке на берегу Дона, личный состав медроты насчитывал сто шестьдесят человек. Теперь же в Городище осталась только половина. Многие из оставшихся в живых охотно бы поехали со мной в Песчанку, но по приказу я мог взять только троих. Я выбрал унтер-офицера Эрлиха и ефрейторов Вайса и Шнайдера.
Перед отъездом мы вчетвером долго сидели в блиндаже. Военная обстановка, ежедневное балансирование на грани жизни и смерти, постоянные заботы и беспокойство за жизнь раненых сплотили нас. И сейчас мы тихо пели о настоящих и верных товарищах. Эта песня не была для нас ложью. Правда, пели мы ее очень и очень редко, но она постоянно жила в каждом из нас.
Однако были вещи, понять которые я никак не мог. Речь идет здесь не о моем назначении, нет. Это о дружбе. Впервые я задумался над этим в тот рождественский вечер, когда наш доморощенный поэт Шнайдер декламировал стихи о дружбе и верности. С тех пор мысль об этом не выходила у меня из головы. В чем же смысл дружбы? Я мог привести многочисленные примеры из действительности, когда люди умирали за друга. Но ради какой цели они это делали? Ради чего живем, боремся и умираем мы?
Все эти вопросы не давали мне покоя. Взять хотя бы старшего лейтенанта Бальзера и полковника — дивизионного ветеринара, которые бросили своих подчиненных на произвол судьбы и позорно улетели в тыл. А кто помог им бежать? Почему? Уж не из соображений ли укрепления дружбы?
Горящие глаза раненых, мужество больных и ежедневные картины смерти — все это требовало немедленного ответа на мучившие меня вопросы.
Я не мог обвинить себя в трусости или отсутствии энергии. Нет, я просто хотел знать, в чем смысл нашей дружбы.
Как ужасно, если наша дружба служит неправому, несправедливому делу! Чем же тогда отличается эта дружба от обычного соучастия в разбое?
А если это действительно так? Сомнения росли и мучили меня.
За шесть недель окружения во мне что-то треснуло, надломилось, и я чувствовал, что склеить меня уже невозможно.
На сорок седьмой день пребывания в котле я в последний раз окинул взглядом Городище: церковь, окруженную лесом крестов на могилах немецких солдат, полуразрушенные домишки и глинобитные помещения дивизионного медпункта, наше убежище в саду, глубокие балки, на дне которых дымили полевые кухни и стояли полуразбитые санитарные машины и грузовики.
Усевшись в машину рядом с водителем, я на прощание помахал рукой своим товарищам.
Водитель санитарной машины, присланной за мной из полевого лазарета, ехал по маршруту Гумрак — Воропаново, вдоль окружной железной дороги, которая опоясывала Сталинград. Поезда по этой дороге давно уже не ходили: паровозы и вагоны были разбиты, рельсы использованы при строительстве убежищ, шпалы сожжены. И в то же время на полотне были какие-то люди, казалось, они ждали поезда. Я заметил их еще издалека — черные фигурки хорошо виднелись на снегу. Это были русские беженцы: старики, женщины и дети. Одни из них лежали, другие стояли или сидели. Те, что лежали на снегу, были уже мертвы. Некоторые из беженцев толпились вокруг околевшей лошади, видимо, хотели разжиться куском конины. И тут я увидел женщину с грудным ребенком на руках. Возможно, это был мальчик, и ему, быть может, как и моему сыну, три месяца. «Боже мой, — неожиданно осенило меня, — что будет, если однажды такое обрушится и на их головы?»