— Я никак не могу всего этого понять. Можно с ума сойти! Вот уже девять недель нас кормят обещаниями: «Держитесь! Фюрер вас вызволит, спасет!» или: «Вся Германия прилетит в Сталинград!» А мы здесь дохнем, как крысы. Неужели такое возможно?
— Работая врачом, я всегда думал, что у меня самая гуманная, самая необходимая людям профессия, — начал профессор. — Все гуманное уничтожено, все национальное попрано.
Кутчера схватил в руки небольшую книжку и начал листать, отыскивая какое-то место.
— Это книжка Канта. Я его неплохо знаю. И эта книжка — моя постоянная спутница.
— Я тоже немного знаком с Кантом, — заметил я. — Сейчас вы, наверное, ищете место, где Кант пишет о нравах и обычаях.
— Да, да, именно это место я и ищу. Сейчас мы посмотрим, что говорит старый философ по этому поводу. — Профессор перевернул еще одну страницу и начал читать, водя пальцем по строчкам. — По Канту выходит, что я, как человек, должен действовать, неся ответственность за свои действия, так чтобы мои действия отвечали действиям всех других людей. Но все те, кто поставил нас в положение убийц и гонит на верную гибель, действуют против этого завета.
— Значит, бесчеловечно приказывать идти на верную гибель не ради высокой цели? А кто несет за это ответственность? А что делаем мы? Мы вот рассуждаем об этом, а сами маршируем дальше.
— Да, мы и сами не безгрешны, — заметил профессор. — Я вот пошел служить в вермахт, хотя имел много претензий к режиму. Пять лет назад я ни за что бы не поверил в возможность того, что мы сейчас видим и переживаем. Да, я не был последователен. Гитлер — как хамелеон, да и в те времена его личность чем-то привлекала меня. Сейчас я уже точно знаю, что Гитлер — олицетворение преступления.
— Возможно, он не знает о нашем положении, — попытался возразить я профессору. — Но Паулюс-то и наши генералы прекрасно это знают.
— И Гитлер, и все Верховное командование вермахта точно информированы о нашем положении. Они ведь главные виновники случившегося. Это не меняет ничего, даже если командующий 6-й армией со своей стороны тоже виновен в отдаче бессмысленных приказов.
— Это ужасно. Но вы правы, — сказал я. — Незадолго перед Новым годом мы в Городище дали приют одному майору. Он пробирался в западный район котла, но был застигнут бураном. Он рассказал нам о старом Блюхере. Когда в его войсках в 1807 году кончились хлеб и порох, он капитулировал перед французами и сдался в плен. Ни один историк никогда не упрекнул его за это. И ведь его корпус не находился так долго в таком положении, как наша армия. Непонятно, почему Паулюс не сделает такого же шага?
— Паулюс — не Блюхер и не Зейдлиц, — твердо сказал подполковник.
— Вы имеете в виду командира нашего корпуса? — спросил я.
— Да, Вальтера фон Зейдлица. Еще в начале нашего окружения он написал Паулюсу письмо, в котором советовал в случае необходимости действовать самостоятельно, вопреки требованиям Гитлера, хотя тогда еще все надеялись прорваться. В прошлом году я видел Зейдлица в котле под Демянском. Благодаря его мужеству и энергии окруженные пробились к своим. Но там в окружение попали лишь сто тысяч, а не двести пятьдесят тысяч, как у нас. И главный фронт находился в нескольких десятках километров, а не в нескольких сотнях километров, как у нас. Начиная с января, свобода действий для нашей приговоренной к смерти армии — не в попытке прорваться, а в необходимости принять капитуляцию.
Капитуляция.
Плен.
Другого выхода для нас не было.
Прежде чем прийти к этой мысли, я много и мучительно передумал.
— Вы считаете, что, сдавшись в плен, мы сможем надеяться когда-нибудь увидеть своих близких? — спросил я профессора.
— По этому поводу я мало что могу сказать определенное. Каждый должен решать по-своему. Как врач, я знаю, что через три недели все мы перемрем, если не будем получать хотя бы минимальный паек. Понимая это, я требую принять капитуляцию.
— Извините, господин подполковник. Задавая свой вопрос, я думал не о капитуляции, а о плене.
— А вы, я вижу, упрямы. Чтобы вы меня поняли, расскажу вам кое-что из своей жизни. В течение десяти лет после 1933 года я столько пережил, что стал смотреть на жизнь скептически. Это даже немного пугало меня, так как я понимал, что такое отношение принесет мне еще больше разочарований. Вряд ли мы можем надеяться, что русские примут нас по-дружески. Мы, немцы, слишком виноваты перед русским народом. И большую долю этой вины придется искупать военнопленным. Что касается лично меня, я сомневаюсь, что жизнь за колючей проволокой будет чего-то стоить.