Ничего, Виктор и Маркина догонит. Пятый разряд не сегодня завтра получит. А потом...
Что произойдет потом, он ещё не решил. Каждый раз ему представлялась другая картина. То, например, в цех приходит заказ. Какой-нибудь изобретатель придумал необыкновенно важную и сложную машину. Отлили детали, прислали в цех, и тут – стоп! Никто не знает, как их обрабатывать. Собирается всё начальство: и цеховое, и главный технолог, и главный инженер. Крутят и так и сяк – ничего не получается. Маркин отказывается наотрез – нельзя, он не умеет. Губин тоже. Про молодых и говорить нечего – никто не берется. А заказ срочный, какой-нибудь там литерный, совершенно секретный. И когда все уже впадают в окончательную панику, у него, у Виктора, мелькает мысль... Какая именно, сейчас неважно. Важно, что она мелькнет. Он приходит и небрежно говорит:
– Давайте я попробую.
Все удивленно таращат глаза, машут руками. Куда? Не справишься! Инженеры не знают, а он берется...
И ребята отговаривают:
– Брось это дело, гробанешь! Чего тебе ввязываться? Пускай они думают, им за это деньги платят.
Но Виктор небрежно и независимо говорит:
– Минуточку! Минуточку!..
Самую сложную деталь подают ему на станок. Он её ставит по-особому... Ну, там оправки, подкладки всякие... Словом, пристраивает и включает станок. Вокруг стоит всё начальство И смотрит. Никто не верит, и все думают, что он запорет. А он работает как ни в чём не бывало и ни на кого даже не оглядывается. И вот у него начинает получаться – всем уже видно, все переговариваются между собой, приходят люди из других пролетов, целая толпа вокруг станка, все ахают и удивляются. А он спокойненько работает. Потом выключает станок и говорит:
– Прошу.
И тут все кидаются мерить, проверять, но ни к чему не могут подкопаться. Все начинают жать ему руки, поздравлять, говорить, как он выручил, буквально спас завод, что с сегодняшнего дня он – гордость завода, о нём сообщат в главк, в министерство...
Или, например, он придумает... ну, скажем, новую фрезу. Совсем новую, какую до сих пор никто придумать не мог. Чем она будет отличаться? Ну, это потом, когда придумает, так уж придумает... Важно не какая она, а то, что с ней производительность сразу подскочит на триста процентов. Или даже на пятьсот! Сначала он у себя попробует, а когда все откроют рты, он скрывать не станет – пожалуйста, пользуйтесь. И все в цеху перейдут на его фрезу. А потом другие заводы... По всему Союзу на всех заводах будет только его фреза. Фреза Гущина. Узнают за границей. И там тоже будут её применять, называть фрезой Гущина и думать, что он инженер-механик, а он просто фрезеровщик... Нет, к тому времени он уже будет не фрезеровщиком, а инженером. Специалистом по станкам. И на других станках он тоже что-нибудь рационализирует...
Или, например, он придумает какой-нибудь новый способ обработки металла. Не то что там по очереди точить, фрезеровать, строгать, а сразу... Ну, неважно как. Важно, что закладывать болванку и через какое-то время – готовая вещь. Это же полная революция в технике! Не надо разных станков, специальностей. Миллионы, миллиарды рублей экономии, производительность подскочит прямо на тысячи процентов. Он станет таким авторитетным, что без него никто шагу не ступит, даже профессора, академики...
Иногда его заносило в сторону, и он думал не о производственных успехах, а театральных. Больше года он участвовал в драмкружке при Дворце культуры металлургов и уже несколько раз выступал на сцене. Роли были не бог весть какие: то солдата без слов, то перепоясанного пулеметными лентами матроса, который, потрясая деревянным маузером, бежал через сцену и кричал: «Даешь!» Тут, конечно, не развернешься. Но кружок готовил «Любовь Яровую», и там Виктор мог бы показать класс. Поручик Яровой ему не нравился, для себя он облюбовал роль Шванди. Поручили её не Виктору, а технику Кожухову, получалось у него, по правде сказать, неплохо, и заменять его не собирались. Но Виктору представлялось, что вдруг перед самой премьерой (бывает же такое!) Кожухов заболел. Не опасно, конечно, не серьезно, но – надолго. Все в панике, режиссер в отчаянии – срывается премьера на Октябрьские праздники. И тогда Виктор скромно, но уверенно говорит:
«Разрешите, я сыграю. Роль у меня отработана. Готовил просто так, для себя. Если хотите, могу сейчас врезать пару монологов...»
Он «врезает» всего один, и все видят – вот он, настоящий Швандя. Куда Кожухову! Идет спектакль, театр – гремит. Виктора вызывают двенадцать раз. Ребята все – наповал, девушки на улицах провожают его взглядами, краснеют и вздыхают. Спектакль везут на смотр самодеятельности в Киев, потом в Москву. И там к нему приходят представители из Малого театра или из МХАТа и говорят: «Виктор Иванович, вы – самородок. Вам нечего делать в самодеятельном кружке, вы законченный артист. Мы будем счастливы видеть вас на подмостках нашего театра...» И потом... потом начиналось такое, что в голове Виктора всё путалось и плыло в каком-то хороводе зеркал, сверканий и восторгов.
Картины возникали сами по себе, одна приятнее другой, и в каждой Виктор был красивый, ловкий, находчивый и вместе с тем сдержанный, томный, как заграничный дипломат из кинокартины. Причин и поводов для будущих успехов могло быть множество. Какие – не имело существенного значения. Как только Виктор пытался определить, что именно он сделает, откроет, изобретет, всё становилось зыбким, неопределенным и улетучивалось, как след дыхания на стекле. Зато всё, что должно последовать дальше, было очень отчетливым и ярким. И он перепрыгивал через неясные пока причины и поводы к радужным следствиям. Представлять их себе было необыкновенно приятно, и он без удержу взлетал к сияющим вершинам близких успехов.
В том, что они недалеки, Виктор не сомневался. Однако время шло, но они не приближались. Кожухов был здоров как бык и болеть не собирался – кроме драмкружка, он занимался в секции тяжелоатлетов. Никто не изобретал невиданной сложности станков, а какой должна быть фреза Гущина или новый способ обработки металла, оставалось неясным. И получалось как бы, что Наташа была права, сказав, что у него нет воображения, он просто фантазер и мечтатель...
Оказалось, что это замечание задело его больше, чем сравнение с овцой. «Овца» – ругательство, а замечание Наташи – определение характера. С этим определением он категорически, абсолютно не согласен. Виктор был убежден, что человек он деловой и дельный, а вовсе не мечтатель.
Хуже всего, что поговорить об этом было не с кем. Не с Наташей же! Лешка, тот молча будет слушать, потом усмехнется и скажет что-нибудь не очень приятное. Мать? Она и без того убеждена, что её Витя – самый способный, самый лучший, самый-рассамый...
Оставалась Нюся. Но с ней вообще нельзя говорить. Она оказалась дурой. Просто набитой дурой. Болтает всегда такую чепуху, что уши вянут. И занимают её одни пустяки: кто за кем ухаживает, кто женился, кто развелся, из-за чего поссорились, как мирились. Нельзя сказать, что она не интересуется делами Виктора. Когда он говорит о своих делах, она молчит и слушает. А когда он заговаривает о своих планах и о том, что будет, когда они исполнятся, она начинает прижиматься и громко дышать... Она его, конечно, любит, даже восхищается им, но восхищение свое проявляет всегда одним способом.
Очень хорошо, что её киоск перевезли на другую улицу, а то соседи обязательно бы заметили и догадались. Может, уже заметили? А то с чего бы мать вдруг заговорила о девушках.
– Почему это, Витя, к тебе, кроме Алеши, никто не приходит? Неужели у тебя нет никакой знакомой девушки?
– А что? – настороженно спросил Виктор.