Апраксин тотчас откликнулся: «...Указ вашего величествия... принял. Не знали, что делать, рассуждали, что оной послан в жестокой тесноте... на которое вашего величествия изволение доношу: что по тому указу в краткое время исполнить невозможно, хотя б было при нас 20 000 человек и 1000 будар. Одних пушек, кроме карабельных, в обеих крепостях и по гавану без мала тысяча, а и карабельных есть число немалое. Также и припасов карабельных многое число, и правианту от предбудущего генваря с лишком на год...»
Исполнить невозможно... Уж коли такой ревностный служака, как Фёдор Матвеич, отписывает так, стало быть, так оно и есть. Будем тянуть. Дожидаться, покамест турок не вышлет восвояси главного шведа. Зацепка не из важных, однако иной, сколь-нибудь покрепче, нет.
Меж тем Шафиров уведомил царя, что турки зело негодуют: вступили-де в Польшу в противность заключённому трактату. Туркам противно, а полякам озлобительно. «Непрестанные острые и угрожающие слова и поступки турские, — писал Шафиров, — опасность от разорвания мира, приводят меня до самой, почитай, десперации, и будучи в таких руках; и ежели придёт до того, что постражду от них, прошу милостиво призрить на бедных моих сирых оставшихся мать, жену и детей».
— Извернётся Пётр Павлыч, — с некоторым злорадством промолвил Головкин, прочитав жалостливое письмо. — Он зело изворотлив и себе на уме. И до разорвания мира не допустит, не извольте сумлеваться, ваше царское величество. Особливо памятуя, сколь сей мир дорог и нужен его государю.
Пожалуй, прав Головкин: извернётся Пётр Павлович и сделает всё, чтобы мир сохранить. Тут и его интерес, кроме государственного: отпустит его султан в своё отечество.
А канцлер продолжал рассуждать:
— Турок всё более пужает, ибо силы в нём прежней не осталось, всю израсходовал. А новую вряд ли станет собирать. Слышно, главный их духовник сильно противился войне. И ноне на том стоит.
Пётр и сам понимал, что султан всё больше пугает, однако за его сливой стояли всё те же короли-науськиватели. Вот отчего надо торопить турок с отсылкою Карла — он, почитай, главный смутитель, и султан, надо полагать, одно ухо к нему клонит. Ох, великая тут нужна игра, искусная, тонкая, дабы выйти без урону.
А Шафиров заворачивая всё круче: «Ежели наше обязательство не будет исполнено, то мы безвозвратно пропадём и мир разорвётся, а надобно разсудить, что и после нашей погибели будет турки уже теперь ободрились и так пеияют на везиря, что до бело не допустил, и могут они собрать войска вдвое пред нынешним; в на кого у нас надежда была, те не посмеют ворохнуться от страха, и теперь все злы на нас и клянут, где увидят, ибо многим гибель приключилась...»
— Пужают, шибко пужают нашего Петра Павлыча, — успокоительно бормотал канцлер. — Он же не из храброго десятка. Не вижу резону нам, опасаться.
— Отписать ему: пусть-де турок взвесит выгоды свои. Азова, Таганрога, Каменного Затона и прочего не видать им. Прикажу приостановить разрушенье и сдачу. Пущай держит оборону стойко.
Как всегда, с отдалением от потрясших событий острота их в памяти всё притуплялась и притуплялась. И уж казалось, что турку чрезмерно много уступлено, что мало торговались, что поспешили...
Теперь нет нужды в поспешении. Осмотрительность прежде всего, каждый шаг надо выверить. Шафирова наставлять в твёрдости и той же осмотрительности.
Внушить ему: особа посла ограждается государями и законом во всём подлунном мире.
Пётр — он ныне по пасу не царь всея Руси и многая прочая, а всего только путешествующий дворянин Пётр Михайлов, — выглянул в окно кареты. Осень пока ещё робко оказывала себя. Под колёсами потрескивали сухие листья: чем дальше на север, тем лиственный ковёр всё гуще, всё плотней и цветастей. Но лето всё ещё держалось, всё не хотело уступать. Деревья не торопились ронять листву. А воздух был чист и прозрачен под небом всё ещё летней выцветшей голубизны.
В полях трудился народ. Завидев кортеж, люди разгибались и, приложив ладони к глазам, долго глядели вслед. Для них это было редкое и занимательное зрелище в их бедной зрелищами жизни. Его потом долго будут обсуждать и разгадывать.
Пётр неожиданно высунул руку из окна и помахал крестьянам. Ждал: оживятся и помашут в ответ. Но они оставались недвижимы, словно этот жест относился не к ним либо не мог относиться к ним. В самом деле, им, как видно, и в голову не могло прийти, что некий вельможа приветствовал их из окна кареты: то были два полярных яруса — самый нижний и самый верхний. Они никогда не соприкасались. И на этот раз не могли и не хотели соприкоснуться.