Мало ныне, мало Нарышкиных на сем свете, пальцев на руке достанет, коли перечесть, извели их годы и смуты. Родня всё-таки верная опора: дядя Лев с верностью, ревностью и мудростью правил на царстве в отсутствие племянника.
У кого ж поискать совету в сём неслыханном деле — его деле, но и государственном тож. Ибо ему, царю, ответ держать перед царством. И не только пред своим, но и, как обычай велит, пред иноземными потентатами.
После Полтавы он у них у всех на виду. Ещё бы: грозу Европы всей разбил в пух и в прах. Победителя-то, известно, не судят, но охулят непременно.
Прикрытия не было: тут волею своею, желанием своим не прикроешься. Хоть воля и желание царские. Укажут на попрание священного обычая государского.
Многое попрал, на многое, освящённое обычаями, посягнул смело, без оглядки. Но в столь деликатном деле, смешно сказать, робел...
Владыка продолжал с трудом выталкивать из себя слова:
«Отрицаешилися всех скверных, еже о молитвах Мехметовых, уставлений и яже в Мекху поклонений, и иже в нём молитвенного дому, и того самого места, нарицаемого Мехе, и всего обдержания его, и всех собраний, и молитвенных обычаев турецких...»
«Эк, сколь далеко забегли святители-то наши, — осердился вдруг Пётр. — Можно ли, пристойно ли отрицать чуждые молитвы и обычаи?! Что город, то и норов, что народ, то обычай не тот. Взять латинскую веру: Бог у нас один, а обряды разные. Проклясть ли их?»
Он привык ничего не брать на веру, всё испытывать на оселке сомнения. Только так открывалась истина. Мысль с годами оттачивалась, обострялась и убыстрялась, становилась всё дотошней, всё сердитей. Да, сердитей, ибо много претерпел в молодости из-за доверчивости своей, да и ныне случается... И многое из того, что исстари почиталось истинным и неложным, разрушалось при свете пытливой мысли. Хотелось многое перепроверить. Озадачивал вопросами, узнавал непознанное, мир же был неохватен...
Вот и в сём тяжком случае — Пётр верил в это — надобно рубить, а не оглядываться. Бог на его стороне, ибо чувство его не ложно, а от сердца. Видно, Он свёл, соединил, по его воле всё деется. Перст это Господень!
Можно открыться Алексею Макарову. От него ничего не уйдёт, до времени на нём замкнётся. Ему же и поручит объявление сделать, когда всё слажено будет. С кабинет-секретарём повезло: скромен да молчалив, лишнего не промолвит, скор в деле, слог имеет ясный, мысль тотчас подхватывает и не упускает. Он и не озадачится и нечто верное присоветует: привык к прихотливой воле своего повелителя.
В Преображенском же одна Наташа, сестрица любезная, в сию тайну посвящена, остальным же до времени сказывать не велено. Дорогою обмыслит, на кого ещё можно положиться...
Долгонько он нёс в себе эту ношу, пора и скинуть. Смешно сказать, но была она грузней многих прочих. Вот здесь, в главном храме московском во имя Успения Богородицы, он её и скинет. Поглядим, подаст ли она, Владычица, знак благоприятства. Ей ведомо, в каком грехе живёт раб Божий Пётр, Питер, царь московский и многая прочая, шаутбенахти флота российского. Да, грешен. А кто из вас без греха? Где ныне истинные праведники? То-то!
Всё ведомо на небесах. Там сочтены все его метрески. Но таковой царский грех не есть грех. «Ныне отпущаеши раба Твоего по глаголу Твоему с ми-и-ром».
Ну вот, отлегло, скинул ношу душевную, всё для себя порешил, а другим до того дела нет. И служба, благодарение Богу, спешно двигалась к концу. Клир и хор вторили друг другу устало, нестройно, без должной лепоты, приличествовавшей храму сему и самому событию. И владыка Стефан, словно бы пришпоренный возглашением и обретший свежее дыхание, спеша достойно завершить церемонию, распевно повёл:
— Премудрость созда себе дом во царе и господине Петре и укрепи дом сей многажды и всяко. Всё житие своё в воинских делах изнуряет, ещё отроком будучи, строити крепости и тыи добывати, строити корабли и на тех же водным бранием поучатися, полки строити, пушечными громами тешитися — то его бывало воинское игралище...
Поперхнулся местоблюститель патриарший слюной умиления. Отхлебнул из чаши, тотчас поднесённой дьяконом — такое со владыкой не впервой случалось, и питьё было наготове, — и голосом севшим, утомлённым, но умильным продолжил:
— Никем же государь наш не гнушается, всякого, кто просит и требует, посещаеши, убогия хаты не презиравши, царских своих неоцененных порфир и венцов никогда же не употреблявши, толикия дальныя разстояния подлыми поездками сам трудишися, воинские дела, аки един от воинов управлявши, делом работным скипетроносныя руцы свои труждаеши, и прочими неизсчетными трудами, рабам своим приличными, здравие себе умаляеши. Провозгласим же славу многократно государю нашему!