Здравица иссякла, а Иван Васильевич по-прежнему стоял перед митрополитом. Вот владыка поднял руку и поманил государя, приглашая присесть на свободный стул. Видно, простил престарелый отец блудного сына, позволив ему приблизиться. И разве возможно не простить, видя такую покорность.
Иван Васильевич поднял голову.
Государь был красив. Множество кровей, намешанных в нем, оставило на его лице след. Греческий профиль достался ему в наследство от Софьи Палеолог и делал Ивана похожим на византийского императора. Холодный взгляд ему подарила литовка мать; чуть раскосые глаза достались от предка-татарина; имя у него было еврейское, вера – греческая, но самодержец он был русский. В его жилах текла не кровь, а некая дьявольская смесь, она могла делать его рабски покорным, но покорность эта всегда граничила с приступами необузданного бешенства. Сейчас в нем победила кровь смирения, доставшаяся от русских князей, которым приходилось ездить в Золотую Орду за ярлыком на княжение; только сейчас судьей был не всесильный хан, а митрополит Московский.
Иван Васильевич встал во весь рост, и каждый из присутствующих едва оказывался ему по плечо. Государь татарским прищуром оглядел собравшихся и поднялся еще на одну ступень, оставляя позади ближних бояр, послов и прочую челядь, все ближе приближаясь к митрополиту, а стало быть, к самому богу. Он подбирался к стулу осторожным шагом зверя; так рысь подкрадывается к косуле, безмятежно пощипывающей траву. Остался всего прыжок, и царственный стул, придушенный многопудовым телом, скрипнет тонко и жалобно. Но государь не торопился. На небольшом возвышении, налоге, лежала шапка Мономаха и царские бармы. Иван смотрел туда, где играл каменьями драгоценный Крест: в центре его находился огромный бриллиант, по сторонам изумруды, служившие от сглаза и для отпугивания злых сил.
Митрополит благословил Ивана крестом.
– Господи Боже наш, Царь Царей, Господь господствующих, услышь ныне моления наши и воззри от святости Твоей на верного Твоего раба Ивана, которого Ты избрал возвысить царем над святыми Твоими народами, и помажь его елеем радости. Возложи на главу его венец из драгоценных камней, даруй ему долготу дней и в десницу его скипетр царский.
Митрополит поманил к себе архиереев, стоящих в карауле около царских регалий. Один из них бережно приподнял Крест Животворящего Древа, двое других подняли бармы и шапку Мономаха.
Макарий встал со своего места, взял бармы, и рубины заиграли. На миг митрополит позабыл о царе, об архи-ереях, о собравшемся народе – он любовался кровавым светом, потом заговорил:
– Мир всем... Голову наклони, Иван Васильевич, не позора ради, а для того, чтобы еще более возвыситься. Высок ты больно, иначе и бармы на тебя не надеть. Только знай, Ванюша, что бармы – это хомут божий, крест на них начерчен, и ты об этом всегда помнить должен. Эх, Ванюша, если бы батюшка был, он на тебя и венец возложил, когда на отдых собрался бы. А так мне, старику, приходится это делать, – посетовал митрополит и, оборотясь к народу, воскликнул: – Поклонись же с нами единому царю вечному, коему вверено и земное царство.
Архиереи Ростовский и Суздальский уже подают митрополиту шапку Мономаха. Ее соболиный мех щекотал ладони. Великий князь все так же стоял со склоненной головой. Митрополит Макарий слегка помедлил, потом надел шапку на московского государя, навсегда спрятав от простого люда царственные власы.
– Спаси тебя господь, – крестил Макарий Ивана, и тот опустился рядом с митрополитом уже венчанным царем.
Макарий поднялся, почувствовав себя холопом.
– Многие лета великому князю Московскому, государю всея Руси Ивану Четвертому Васильевичу Второму... Славься, наш государь, божьей милостью.
Тать Яшка Хромой
До самого утра на московских улицах горели костры, освещая темные углы. Нищие толпами стояли у огня, выставив к теплу руки. Со двора царя доносился бой барабанов, а по улицам, сотрясая звонкими бубенцами, бегали шуты, веселя народ. Караульщики, позабыв на время бранные слова, стаскивали хмельных на Постоялый двор.
Силантий до конца еще не уверовал в свободу, с опаской озираясь на строгих караульщиков, которые, казалось, охмелели от общего веселья, толкали друг друга в бока и смеялись вместе со всеми.
Всю дорогу Силантий помалкивал и только у Китайгородской стены повернулся к Нестеру:
– Прав ты оказался. Выпустили нас.
– А то как же! Не каждый день царь на венчание садится, такое раз в жизни бывает. Вот попомнишь мое слово, когда царь жениться надумает, так и убивцев начнут выпускать. А какие казни в ту неделю должны быть, отменят! Я эту науку не однажды прошел. Народ сказывает, когда Василий Иванович в жены Елену брал, так он всех душегубцев из темниц повыпускал. А те вслед за свадебным поездом к Успенскому собору пошли и многих живота тогда лишили. Народ-то богатый на царскую свадьбу идет, почитай, со всей округи! Вот караульщики и палят сейчас костры, где могут, чтобы никакого злодейства не вышло. Куда ты сейчас, Силантий?
Новгородец приостановился. Веселье оставалось позади и напоминало о себе только яркими языками пламени. Впереди – белая стена, похожая на темницу, из которой они только что выбрались. Морозно. Люто.
– На Монетный двор-то уж теперь не возьмут.
– Не возьмут, – согласился Нестер.
– Я более ничего делать не умею, окромя как чеканы, – который раз жалел Силантий.
– Кабы нам чеканы да кузницу свою, – мечтательно протянул Нестер, – мы бы с тобой такие гривенники делали, что от настоящих не отличишь!
– Да что ты говоришь такое! Побойся бога! Едва из темницы выбрались, и, не будь помилования, неизвестно, сколько бы сидеть! А другие, что против правого дела пошли, так пламенного олова испили.
– Да будет тебе, – махнул рукой мастеровой, – о завтрашнем дне думать надо. Не на паперть ведь нам идти!
– Что же ты предлагаешь? – призадумался Силантий.
– Ты про Яшку Хромого слыхал? – вдруг спросил Нестер.
– А кто же про него не слыхал? – изумился Силантий.
Яшка Хромой славился как известный московский вор. Некогда он был бродячим монахом: ходил по дорогам, выпрашивал милостыню. Но однажды попался на краже, за что отсидел год в монастырской тюрьме. Братия наложила на него епитимью и весь следующий год запрещала ему молиться в церкви, а велела во искупление грехов сидеть на паперти и просить, чтобы за него помолились добрые люди. А когда срок наказания иссяк, он снова сделался бродячим монахом, кочуя из одной обители в другую.
Яшку Хромого знали не только в Москве, он хорошо был известен в Новгороде, где прожил целый год и прославился как отменный кулачный боец. Приходилось ему бывать и в Переславле, в Ростове Великом, Костроме и Суздале. Монах был приметен не только огромным ростом, но и знаменит драчливым характером. Сказывают, как-то в пьяной драке набросилось на него с полдюжины молодцов, так он без особых усилий раскидал их по сторонам.
Видать, просторные русские дороги приучили к вольнице. Яшка больше не заглядывал в монастыри. Вместо того собрал он горстку таких же бродячих монахов, как и сам, и ушел в леса. Скоро о Яшке заговорили по всей Руси. Он перебирался со своим небольшим отрядом по дорогам и грабил богатых купцов.
Происходило это так: из-за леса появлялся босой и оборванный монах огромного роста, тяжелые вериги склоняли его бычью шею, через прорехи на рясе была видна власяница[27]; он протягивал длань вперед и слезно умолял:
– Купцы, пожалейте сиротинушку, не обидьте его отказом. Христа ради прошу, подайте на пропитание бродячему монаху пятачок.
Получив пятак, долго кланялся, но с дороги не уходил, а потом добавлял:
– Мало, государе купцы. Неужно не совестно вам? Добавьте еще.
– Сколько же ты хочешь, чернец? – удивлялся иной купец наглости монаха.
– Вот у тебя в телеге тюки, кажется, есть, а в них, по всему видать, мягкая рухлядь[28], вот ты ее мне и отдай!
27