Цель грубых вторжений в авторский текст состояла в том, обоснованно указывает Генрих Плакке, чтобы «смягчить впечатление о злодеяниях вермахта и зверствах айнзацгрупп на территории СССР — в полном соответствии с официальными заявлениями о “чистом вермахте”, сделанными в рамках холодной войны в ходе ремилитаризации Федеративной Республики»[153]. Газета «Die Welt» констатировала: «В немецкой литературе вновь вводится цензура, дабы сделать прошлое менее отвратительным и ослабить реакцию народа на то, что несет в своем чреве будущее»[154].
Вмешательство в живой организм романа не спасло его от поношения. Перед нами характерные отзывы западногерманской печати: «Внутренние немецкие часы Ремарка остановились в 1933 году»[155]. «Все это неправда»; «Он при всем этом не присутствовал!»[156]; «Все события могут освещаться с различных точек зрения. Ремарк выбрал для себя перспективу омерзительного трупного червя, который ползает среди гниющих останков и питается ими»[157]. Писателя обвиняли в том, что он впал в «состояние антигерманского аффекта» и поддерживает тезис о «коллективной вине немцев»[158].
Наиболее откровенно политическую подоплеку ожесточенных нападок на писателя раскрыл журнал «Der Frontsoldat erzählt», издававшийся ветеранами вермахта: «Никто не ждал от Ремарка героического эпоса, которого он и не хотел, и не мог сочинить по причине своего отсутствия в Германии. Но от него требовалась объективность, поскольку он располагал многими источниками. Не противоречит ли действительности то, что все мы предстаем сволочами? Ведь в течение пяти лет мы сражались против всего мира, а сегодня нас — на равноправной основе — принимают в Западный союз»[159].
Парадоксальным было то, что роман немца-эмигранта, не бывшего свидетелем или участником описываемых в повествовании событий, воспроизводил документально точный образ преступной войны, которую вел вермахт против Советского Союза. Политический климат начальных лет «эры Аденауэра» делал эту тему не просто нежелательной, но едва ли не запретной. До правдивых научных публикаций о германской оккупационной политике на советских территориях было еще чрезвычайно далеко, в ходу были заманчивые мифы о немцах как жертвах роковых обстоятельств и о «чистой войне» вермахта на Востоке.
По мнению Вольфганга Бенца, в историческом сознании ФРГ 1950-х гг. доминировали «подавленные чувства стыда и вины, а также последствия национал-социалистической пропаганды, которая культивировала превосходство германцев над славянами, дабы оправдать преступления, которым не было равных»[160]. «Наши дети, — сокрушался в 1955 г. Генрих Бёлль, — ничего не знают о том, что происходило десять лет назад. Они учат названия городов, ставших символами безвкусной героики: Лейте, Ватерлоо, Аустерлиц, но ничего не слышали об Освенциме. Нашим детям рассказывают на редкость сомнительные легенды, например, про императора Барбароссу, сидящего в пещерах Кифгейзера с вороном на плече; однако историческая реальность таких мест, как Треблинка и Майданек, им совершенно неизвестна… Наши дети этого не знают, а мы, зная, стараемся не думать и не говорить об этом… Мы молимся о павших и пропащих без вести, о жертвах войны, но наша омертвевшая совесть не в состоянии произнести ясную и недвусмысленную молитву об убитых евреях…
Неосведомленность детей доказывает, что совесть их родителей — наша совесть — мертва»[161].
В атмосфере холодной войны историческая наука ФРГ, по позднейшей оценке основателя Билефельдской научной школы Ганса-Ульриха Велера (1931–2014), «оставалась доменом консерватизма»[162]. Значительная часть университетских преподавателей истории, работавших при Гитлере, прошла процедуры денацификации и возвратилась на свои кафедры. Из 143 ученых-историков, эмигрировавших в 1933–1938 гг. из Германии (преимущественно в Соединенные Штаты), только 21 вернулся на родину[163]. В университетах ФРГ, признавал геттингенский профессор Вернер Конце, «все было по-старому, как будто не произошло ничего существенного»[164].
153
156
Цит. по:
159
Цит. по:
160
162
163
164