Осенью 1946 года я вернулся в Ленинград. Единственное окно моей комнаты на Геслеровском было забито фанерой. Я вставил стекла, отремонтировал комнату, запасся дровами (когда я сюда переехал, комната вообще не отапливалась, пришлось ставить печку; как жили здесь до меня Прокофьев, а затем Гитович, оставалось загадкой).
24 октября 1946 года мне выдали паспорт. Начиналась так называемая гражданская, иными словами — обычная человеческая жизнь. В первые же дни ее я повидался с милыми старыми друзьями — Германом, Добиным, Берггольц, Шварцем. Не вернулись в Ленинград Гринберг, Штейн, Беляев, Малюгин. До войны я общался с ними каждодневно.
Приближался новый, 1947 год. Мне предстояло встретить его снова в Ленинграде и наконец в штатском костюме. Было решено собраться у Ольги в той самой квартире, где два с лишним года назад демонстрировалось "единственное и блистательное единнение фронта с тылом". Ольга пригласила Германа с женой Татьяной Александровной, Шварца с женой Екатериной Ивановной и меня.
Нужно ли говорить, с каким волнением ждал я этой встречи. Нетерпение мое было столь велико, что я пришел на улицу Рубинштейна неприлично рано. Вероятно, не было еще и десяти часов. Ольга и Макагоненко хлопотали вокруг стола, и без того заставленного бутылками, вазами, блюдами с закусками. Понадобилась и моя помощь: я все время таскал что-то из кухни в столовую и обратно. На Ольгу никак нельзя было угодить — то ей казалось, что салат плохо заправлен, то поданы не те бокалы, то рано вынули из духовки некое изысканна блюдо, которым она собиралась поразить в самое сердце даже такого искусного кулинара и требовательного гастронома, как Юрий Павлович Герман.
По поводу этого блюда между Ольгой и Макагоненко внезапно возникла перепалка. Макагоненко, скажем, утверждал, что на стакан молока достаточно яйца и ложки сахарного песка, а Ольга, ссылаясь на Елену Молоховец и прочие авторитеты, доказывала, что ограничиться этим значит погубить все дело. Одна сторона (Макагоненко) защищала свою точку зрения, в общем, довольно вяло, зато другая сторона спорила с непритворным и, скажу по совести, немало удивившим меня воодушевлением. Я вновь и вновь вспоминал "слезу социализма", стол, накрытый газетами, чай из толстых стаканов, продавленные венские стулья... Передо мной сегодня была опять другая Ольга, словно спешившая наверстать все, что упустила в молодости.
Наконец пришли Германы и Шварцы. Когда сели за стол, Ольга погасила электричество и зажгла свечи.
— Посмотри, Танюша, что наша Олечка устроила! — медовым голосом воскликнул Герман. — Как тебе это нравится? — Он указал на то блюдо, которым Ольга собиралась его поразить. — Фантастика!
Ольга сияла. Видно было, что она счастлива принять нас в своем доме, где так празднично горят свечи, накрыт такой новогодний стол, где так парадно, чисто, уютно, светло. То и дело она вскакивала и бежала на кухню, чтобы принести еще одно впопыхах забытое блюдо. Ее лицо светилось счастьем хозяйки, принимающей своих друзей так, как ей хочется и как они, по мнению, того заслуживают. Хозяйственная Ольга! Это было непохоже на девочку с вершины Мамиссона...
Само собой получилось так, что руководил нашим немноголюдным застольем, конечно, Шварц. Каждому из нас он посвящал короткие юмористические спичи.
После смерти Шварца Ольга написала о нем: "Изумительный драматург и, несомненно, последний настоящий сказочник в мире, человек огромного, щедрого, чистого, воистину сказочного таланта". Но и при жизни Шварца она отзывалась о нем с любовью и восхищением. Ко дню его шестидесятилетия она написала:
Не только в день этот праздничный —
в будни не позабуду:
живет между нами сказочник,
обыкновенное Чудо.
...Есть множество лживых сказок —
нам ли не знать про это!
Но не лгала ни разу
мудрая сказка поэта.
В очерке "Доброе утро, люди!" Берггольц рассказала, как в 1948 году в "Астории" писатели Ленинграда принимали немецких гостей. Я был на этом приеме, и мне, как и Ольге, навсегда запомнилось, с каким прелестным юмором вел Шварц встречу с немецкими друзьями. В своем очерке Ольга точно воспроизвела комические застольные речи, которые Шварц произносил на уморительном воляпюке: "Их бин дер Шварц.,. Их шрейбе ди пьесы... Дас ист поэтессен Ольга Берггольц, она шрейбен ейне стихи".
В том же духе Шварц вел и наш новогодний стол. Для каждого он находил смешные и веселые слова. Только про Германа говорил весело, но осторожно: они очень любили друг друга, но нередко ссорились — почти всегда из-за пустяков. Это было совсем иначе, чем у молодых Германа и Берггольц. То Шварцу казалось, что Герман что-то не так сказал, то наоборот. Причем Шварц относился к этим ссорам, в общем, юмористически, а Герман порой обижался не на шутку. Видеть же его обиженным было нестерпимо: он мрачнел, умолкал, замыкался в себя и вид у нero становился такой несчастный, что невольный обидчик уж и не знал, как загладить свою вину.