"Много говорят и пишут о том, — заявляла Бертольц, — что роман Германа — это роман на тему о советском гуманизме. Основание — тот факт, что Сидоров, Женя приютили у себя Антонину, помогли ей встать на ноги, отнеслись к ней с подлинной человечностью. Спору нет, внимание и забота о человеке как массовое явление — одна из естественных сторон советского гуманизма. Но уничтожение кулачества как класса, беспощадная борьба с троцкистскими террористами и т.д. — все зто такие факты, без которых гуманизм не существует". Далее Берггольц писала: "Я вовсе не хочу сказать, что Герман должен был все зто "отобразить" в романе. Но я хочу сказать, что, например, "Поднятая целина" с несравненно большим основанием может быть названа первым настоящим романом о советском гуманизме".
Германа, как ни странно, особенно взбесила не столько содержавшаяся в статье общая оценка "Наших знакомых" и не столько более чем неожиданная параллель с "Поднятой целиной", сколько фраза о том, что в романе "подробно описывается пошловатая история Антонины с актером". Эту "историю" Герман очень любил и считал, что она ему удалась. Он готов был признать приоритет Шолохова-гуманиста (хотя сопоставление "Наших знакомых" с "Поднятой целиной" справедливо казалось ему искусственным и неуместным), но никак не мог принять упрека в пошлости. Тем более что именно пошлость ненавидел больше всего на свете.
Мы не согласились со статьей Ольги и объявили ей об этом, но она, смеясь, сказала, что ничего другого от нас и не ждала и приятельские отношения, видимо, дороже нам, чем истина...
Много лет спустя мой друг Дм. Хренков, читавший дневники Берггольц (как оказалось, Ольга вела их почти всю жизнь), рассказал о ее записи, относящейся к 1936 году: печатая статью о "Наших знакомых", она заранее знала, что статья не понравится "мальчикам" — так она порой называла Гринберга и меня.
Статья о "Наших знакомых" не могла не осложнить и без того "гамсуновских" отношений Берггольц и Германа. Они продолжали встречаться, но споры, по-прежнему возникавшие между ними, особенно обострились. Самого ничтожного повода хватало, чтобы они с внезапно вспыхнувшим раздражением яростно рвались в бой. Казалось бы, проще было вообще не встречаться, но, как я уже говорил, их непреодолимо влекло друг к другу, без постоянного общения они не могли обойтись.
С тех пор прошло очень-очень много лет. Страшно сказать — больше сорока! Моих дорогих друзей Оли и Юры уже нет на свете. И вот я сижу в комнате, где последние годы жил и работал Герман, в его квартире на Марсовом поле, семь. Разбираю архив: неоконченные повести и рассказы, планы ненаписанных пьес и сценариев, выписки из самых разных книг от Монтеня до Пирогова, дневниковые записи, заметки для памяти, немногие случайно сохранившиеся письма (Герман не раз говорил, что его архив не подставляет никакого интереса для человечества, и принципиально не хотел ничего хранить). Чудом сохранилось несколько писем. В том числе два письма от Ольги Берггольц. Одно из них относится к 1956 году, другое к 1966-му. Оба написаны в больнице. Оставаясь наедине с собой, Ольга, видимо, испытывала потребность в общении со старым другом, с которым все реже встречалась в каждодневной житейской суете. Чем старше мы становимся, тем меньше времени остается у нас на все: и на работу, и на отдых, и на встречи с друзьями...
Первое письмо целиком посвящено пьесе Германа "За тюремной стеной" (о молодом Дзержинском), Ольга только что прочитала ее. Высоко оценивая пьесу, Ольга высказывает при этом некоторые общие мысли о современном театре: "В Александринке (то есть в Ленинградском театре драмы имени А. С. Пушкина. — Л. Л.) идет "Оптимистическая", ставят твою трагедию о Дзержинском, предположим, ставят мою "Верность" — трагедию нашего времени; из классики — великолепный козинцевский "Гамлет", затем — "Заговор Фиеско"; понимаешь, получается единственный в Союзе театр с определенным профилем — театр высокой трагедии... В репергуаре, при многообразии пьес, обязана быть ведущая, главная линия, и в Александринке она, может быть, наилучшая, наивысшая — трагедия".
Действие пьесы "За тюремной стеной" происходит в дореволюционные годы. Берггольц хвалит ее, но заканчивает письмо несколько неожиданно: "Ах, как я мечтаю о том, чтоб ты написал большую современную вещь, — ведь ты же весь до потрохов современный писатель, ты один из самых лучших наших современных писателей".
Современных, то есть пишущих о современности. Нет ли в этих словах позднего пересмотра того, было сказано в статье "Жизнь, которая остановилась"? И не оказалась ли именно такой "большой современной вещью" широко известная трилогия Германа "Я отвечаю за все"?