— Читал? Может быть, по радио слышал?
Пришлось признаться, что не читал и по радио не слышал.
— Э, братец, так ты, видно, про меня ничего не знаешь, — засмеялась Ольга. — Я ведь теперь нечто вроде ленинградской богородицы. Значит, ты и мое письмо Муське не слышал? Я его еще в сентябре написала. "Машенька, сестра моя, москвичка!" Не слышал?
Пришлось признаться, что не слышал. Не объяснять же ей было, что, обучаясь на своих курcax, я после полевых занятий с непривычки падал на нары просто на пол и засыпал мертвым сном. Откуда мне было знать, что за эти месяцы в жизни Ольги произошли разительные перемены, что она стала поэтом борющегося Ленинграда, что судьба ее отныне и навсегда связана с судьбой осажденного города, что в ее стихи с болью и надеждой вслушиваются люди не только в кольце блокады, но и далеко за его пределами. Короче говоря, я не знал, что случилось настоящее чудо: война и блокада подняли Ольгу на самый гребень трагических событий, разом проявили то, что годами копилось и зрело в ее душе, превратили ее в истинного поэта-гражданина, чей искренний, чуждый ложного пафоса, живой человеческий голос уверенно и властно зазвучал над опустевшими улицами и площадями Ленинграда, в оледеневших пещерных жилищах, в землянках и блиндажах переднего края. Это был неожиданный для многих, но глубоко оправданный и выстраданный поэтический расцвет. Сама Ольга назвала его жестоким: "Я счастлива. И все яснее мне, что я всегда жила для этих дней, для этого жестокого расцвета"; "Благодарю ж тебя, благословляю, жестокий мой, короткий мой расцвет..." Ничего этого я еще не знал и потому пропустил мимо ушей слова Ольги насчет ленинградской богородицы.
Между тем Ольга не умолкала ни на минуту. То и дело она со скрытой тревогой поглядывала на Молчанова. Он стоял молча, с равнодушным видом к явно не прислушивался к нашему разговору.
— Коля у нас белобилетчик, — предвосхищая возможные расспросы и как бы оправдываясь, говорила Ольга. — Но тоже пошел на фронт. Правда, его очень скоро комиссовали. Теперь он без дела не сидит. Много работает в ПВО. Пишет большую статью "Лермонтов и Маяковский". А потом будет писать книгу "Пять поэтов". Пушкин, Лермонтов, Некрасов, Блок и Маяковский. Правда, здорово?
— Очень здорово. — Я глядел на по-прежнему отсутствующего Молчанова и с грустью думал, что вряд ли ему удастся все это написать.
— Вчера передавали по радио мое праздничное письмо. В это время поднялся страшный шум. Немцы стреляли, бомбили, ты же слышал. Но письмо все-таки пошло в эфир. У меня есть копия. Хочешь, подарю? Кроме того, стихи написала. Прочесть?
Мы шли по Аничкову мосту. Ольга и я впереди, Молчанов и Погорелый немного сзади. Молчанов так и не сказал еще ни слова.
— "И справляли как могли, — читала Ольга, — великий день... И как дерзанье в бомбоубежищах прошли торжественные заседанья. Сюда, под землю, принесли мы наши гордые знамена. А бомбы с грохотом рвались, и с пением мешались стоны..." Это я вчера написала. Что скажешь? — Не дожидаясь ответа, она наклонилась ко мне и быстро зашептала: — Ты не представляешь, как я боюсь за Колю. Он не выдержит. У него участились припадки. Есть возможность уехать, увезти его. Но я не могу. Понимаешь, не могу, Ленинград — моя судьба. Понимаешь?
— Оля, — вдруг сказал Молчанов незнакомым хриплым голосом. — Мы опоздаем.
Это были единственные слова, которые он произнес за все время нашей встречи.
— Да-да, — заспешила Ольга. — Нужно идти. Меня ждут в Радиокомитете. Готовим перекличку с Севастополем. Боже мой, но ты-то как?
Мы обнялись, и вот они уже заскользили по заснеженному Невскому, издали помахали мне — Молчанов нехотя и вяло, Ольга с улыбкой и от души,— заговорили о чем-то, видимо уже забыли о нашей встрече, скрылись за поворотом.
— Все-таки пришла,— негромко сказал Погорелый.— Честно говоря, не ждал. О дружба, это ты! — Он шутил, но тон у него был виноватый.— А муженек ее долго не протянет. По всему видно, что не жилец...
Увы, Погорелый оказался прав: после нашей встречи Коля Молчанов прожил немногим больше двух месяцев — он умер от голода в январе 1942 года.
Через тридцать с лишним лет Ольга прислала мне трехтомное собрание своих сочинений. Во втором томе в разделе "Говорит Ленинград" я нашел праздничное письмо, то самое, о котором она рассказывала на Невском 7 ноября 1941 года и копию которого предлагала подарить.