Карпов с великим насилием над самим собой слушал ее слова, они били без промаха. И слушать их, подставлять себя под удары, было тяжко, но он кивнул.
— Говори, говори.
— А потому это все, Митрий Палыч, случается, что шибко высоко ты голову поднял, так ее задрал, что ни Файки, ни Васи не видишь. Ты про них только через службу да через бумагу вспоминаешь. С кем вот ты водишься, по пальцам пересчитаю — с директором леспромхоза, с директором ОРСа да с завгаром. Вроде, как другого поля ягоды. Рази ж вы до Васьки с Файкой спуститесь. Так и получается, у вас свои заботы-хлопоты, у других свои, а до пьяниц по-настоящему никому дела нет. Если бы по службе от тебя не требовали, сроду бы к им не пошел.
— Интересно получается. Из-за того, что я с директором дружу, Васька с Фаиной запились. А директор-то, он кто? Вельможа? Он вместе с тобой лес валил, сопляком был, а работу за здорового мужика ломал. Да что рассказывать — сама знаешь. Так что уж, Домна, одно с другим не путай. А про Ваську с Файкой так — я с ними столько возился, что не приведи бог никому. Они вот где у меня сидят! — Постучал ребром ладони по шее.
— И кричать научился. Ране-то не замечала. А их я не оправдываю, свой грех они сами потащат. Только сами без нас они греха этого не поймут…
Договорить она не успела. В кабинет вошел Григорьев. Сапоги у него после долгой ходьбы по дворам были такими же чистыми и блестящими, как и утром.
— Дмитрий Павлович, — Григорьев выговаривал слова с расстановкой, подчеркнуто сухо и жестко, — жители требуют выселения Куделиной, Раскатова и Лазаревой. Оформляю документы и ставлю вас в известность.
Ссутулясь, Карпов сидел за столом и ничего не отвечал.
— Мил человек, — Домна Игнатьевна живо обернулась к Григорьеву, — ты вот в помощники Ерофеева взял, хоть бы спросил, что про него люди думают…
— Это к делу не приложишь. А вы, собственно, какое отношение имеете?
— Я-то? Дак они наши, оконешниковские, как я отношения не буду иметь?
— Это тоже к делу не приложишь. До свидания.
Шаги Григорьева четко и размеренно простукали по коридору.
— И никто ведь боле не пришел, Митрий Палыч. Выходит, подписали и ладно. Что же оно деется, батюшка родимый!
Карпов молчал и запоздало думал о том, что в активистах сельсовета, по уму и по совести, должна бы быть Домна Игнатьевна, а не Ерофеев. Так почему же ее нет? Потому, что она не умеет, как Ерофеев, показаться, да ей и незачем показываться, она везде одна и та же. Но с каких пор это стало недостатком?
Не дождавшись ответа, Домна Игнатьевна вытерла слезы концом платка и подалась домой.
В тот день случилось в Оконешникове еще одно событие, о котором, правда, кроме Домны Игнатьевны, никто не узнал: в печке у нее подгорел хлеб.
Заперев кабинет на ключ, Карпов мерял длинными ногами расстояние от угла до угла. За последние дни он так много всякого передумал, что у него с утра начинала болеть голова. Сейчас не торопился, не нервничал — перегорел, сейчас он просто хотел побыть один, помолчать, успокоиться и что-то окончательно, бесповоротно решить для самого себя.
Из окна кабинета Карпов долго вглядывался в угол «Снежинки», словно хотел заметить там что-то новое, но угол был прежний, выкрашенный синей краской, и вывеска старая, какую делали еще до открытия.
Вглядываясь, Карпов начал думать и вспоминать. Вспоминать, как вскоре после открытия «Снежинки» директор леспромхоза привез комиссию из области. Комиссия была важной и к встрече готовились тщательно. Фаина расстаралась, и стол, когда за него сели, поразил даже видавших виды городских мужиков. В деревянных чашках лежали моченая брусника и ядреная, словно только что сорванная с ветки, облепиха, дымилась уха из стерлядок и огромный судак растянулся на длинном узком блюде как живой. А потом еще подавались домашние пельмени, соленые помидоры и огурцы, из запотелых бутылок, густо наставленных на столе, быстро убывала водка. Карпов вместе с мужиками из комиссии, как выразился директор леспромхоза, развязал пупок. Пил, рассказывал анекдоты, пел песни и вместе с Фаиной лихо отплясывал под радиолу «цыганочку». Двери в «Снежинке» были закрыты изнутри на крючок, окна плотно затягивали тяжелые шторы, увидеть гуляющее начальство никто из посторонних не мог, и Карпов веселился от души.