Но работники уголовного розыска, я уверен, так не скажут. Ведь это было не оперативное задание. Это была не служба. Это было — я знаю теперь — наше первое сильное увлечение, лишившее нас необходимой для успеха рассудительности и быстроты действий.
Всякий раз теперь, приходя к нам в дежурку, Узелков обязательно рассказывал что-нибудь о Юле Мальцевой, о ее характере, привычках, вкусах.
— Она задыхается в этой глуши, и ей, мне кажется, приятно, что я иногда провожаю ее, — говорил он однажды вечером, сидя у нас в дежурке и поглядывая на стенные часы. — На прошлой неделе я не зашел за ней, так она даже обиделась. А вчера я просидел у нее почти до двенадцати часов…
— Где это ты просидел у нее? — спросил я.
— Разумеется, дома, на Кузнечной, шесть. Она просила меня почитать ей Есенина.
— Она что же, сама не может прочитать?
— Да разве в этом дело? Она просит, чтобы именно я читал. Она находит, что я отлично читаю стихи. А она вполне культурная девушка. Я ей задавал самые сложные вопросы даже из области физики и химии. И она прекрасно реагирует. Мы с ней вместе по моей инициативе перечитали «Мадам Бовари»…
Может быть, нам не так было бы обидно, если бы кто-то другой подружился с этой самой Юлей Мальцевой. Но Узелков…
Я потом часто думал, что люди в большинстве случаев одинаково несправедливо и любят и не любят друг друга. Возможно, что и Узелкова мы не любили несправедливо и поэтому упорно старались не замечать его достоинств, которые, быть может, заметила Юля Мальцева. Ведь какие-то достоинства у него были.
Во всяком случае, успех Узелкова нас раздражал, хотя мы, наверно, сами изрядно преувеличивали его успех и никак не могли понять, чем же он берет.
Я помню, он особенно расстроил нас в тот вечер, когда рассказывал, что просидел у Юли до двенадцати часов. Мы, правда, не поверили ему, но все-таки расстроились.
Выйдя из дежурки на улицу, мы с Венькой пошли прямо к Долгушину.
Обычно мы ходили к нему в субботу, после бани. А это было, кажется, в четверг. Но мы все-таки пошли.
У Долгушина играла музыка. Две худощавые девицы, стоя на возвышении, пели тягучий цыганский романс. Их было видно в стеклянную дверь, отделявшую ресторан от вешалки.
У вешалки, как всегда, стоял огромный начучеленный медведь с белесыми стеклянными глазами, в которых отражался желтый свет керосиновой лампы-«молнии». И ресторан так и назывался — «У медведя».
В этом ресторане до революции кутили богатые купцы, торговцы пушниной, золотопромышленники. И ресторан был поставлен, как говорится, на широкую ногу, с расчетом на солидного посетителя.
Прежний его хозяин, Махоткин, после разгрома Колчака уехал, говорят, за границу. Уехали и многие его клиенты. Но кое-кто остался, приспособившись к делам и при новой власти.
Приспособился и Долгушин — бывший старший приказчик купца Махоткина.
В прошлом году он снова открыл этот ресторан, сохранив прежнюю вывеску и прежние порядки.
Публика, однако, стала более пестрой. Но и из этой публики хозяин выделял некоторых посетителей, оказывая им особый почет.
Нас Долгушин обычно встречал у дверей.
Причастный к не очень чистым коммерческим делам, он слегка побаивался нас и, точно желая загладить давнюю вину, заботился и суетился больше, чем надо. Оттеснив швейцара, он сам помогал нам снимать полушубки и говорил возбужденно:
— Пожалуйте, прошу вас, господа.
— Господа в Байкале, — напоминал Венька.
— Ну, извините старичка. Я уж так привык, дорогие товарищи.
— Вам жигаловские волки товарищи, — говорил я.
Долгушин добродушно смеялся, будто услышал что-то невероятно смешное, и поспешно семенил впереди нас, крича на ходу:
— Захар, столик прибрать! Начальники пришли! Чистую скатерть!
Нам отводили столик в давно облюбованном углу, из которого удобно было наблюдать всю публику, не привлекая к себе всеобщего внимания.
Долгушин, расточая улыбки, суетился около нас, мешая официанту накрывать стол. Но мы как бы не замечали его. Будто не он был хозяином в этом приятном, хорошо натопленном, сверкающем белизной заведении, украшенном свежими пихтами, кружевными занавесками и бронзовой люстрой с хрустальными подвесками.
Мы презирали Долгушина.
И до сих пор мне не понятно, как мог он, не возмущаясь, терпеть наше такое откровенное к нему отношение.
Впрочем, за этим презрительным отношением скрывалось собственное наше смущение. Нам, комсомольцам, не следовало бы ходить в нэпманский ресторанчик. Но мы все-таки ходили.
Нам нравились здесь и отбивные котлеты и чистые скатерти. И, скажу откровенно, цыганские романсы нам тоже нравились. Они звучали в табачном дыму, как в тумане, далеко-далеко.