И зимою, втроем, плохо одетые, пошли они в другой приход, и от холода и усталости он плакал тогда: он был еще ребенком и хотел, чтобы ему сказали, зачем русские сожгли избу и что им сделали Фиуль и Фогель Ганс.
И была одна такая ночь... это уж весною, когда отец устроился батраком у Рысиня, своего шурина.
Он спал на лавке, маленький, и проснулся вдруг среди ночи, и не в силах еще был открыть тяжелых глаз, но слышал, даже вслушивался в полудремоте, даже узнавал чей-то близкознакомый голос:
- Я порядочно тащил творогу и хлеба, - все-таки он был хороший малый, этот лесник, - говорил кто-то очень знакомый: - Вот, думаю, обрадую Карла... и всех наших...
Он поднял голову, маленький: Карла... Какого Карла?
- Оставалось мне идти шагов сорок, ну, пятьдесят до шалаша... смотрю...
Замолчал вдруг говоривший, потом продолжал тихо:
- Их всех четверых, должно быть, сонных захватили... У всех уж были связаны руки... И у Карла...
Сердце начало как-то ходить кругами, и глаза маленького открылись вдруг широко, смаху...
Только луна светила в окно, - нельзя было различить, кто же это говорит так тихо и так почему-то страшно: "И у Карла"...
- Восемь человек драгун было... Я остановился в кустах и... смотрел... Что же я мог сделать один? Их было восемь!.. Я думал стрелять, выставил браунинг... А Карл... а Карл сказал в это время: "Кто попадет мне с одного выстрела в сердце, получит золотые часы!" Он был совсем молодец, наш Карл!.. Хоть бы немного струсил... Ни капли!
Маленький сел на лавке: "наш Карл"!..
- Видно было, что застали врасплох: драгуны были не злые, - не ругались, не кричали... А один, унтер ихний: где, говорит, у тебя часы? - За голенищей, - Карл говорит, - в правом сапоге. - Унтер полез за голенище, вынул часы... Это из Нейгофа были часы, из замка... Часы были большие, крышки толстые... Открыл унтер крышку, посмотрел... А Карл:
- Так ты попадешь в самое сердце?.. Ты не промахнешься?
- Это уж, - унтер говорит, - будь, парень, покоен... У меня же ведь, если ты хочешь знать, - кроме того, что первый разряд, - за стрельбу призовую - приз.
Ни у кого из четверых наших такого лица не было, как у Карла... Это я не потому так говорю, что он - наш Карл.
- Ну, вот и хорошо! - так сказал Карл. Я ясно слышал: - Вот и хорошо!
А унтер:
- Ребята! (это он драгунам). В моего никто не стреляй! Других бери на прицел!..
Тут Карл крикнул:
- В самое сердце! Смотри!
Унтер часы приложил к уху, - послушал, какой у них ход, - потом их в карман спрятал.
- Я, - говорит, - порядочный человек... У меня раз сказано, - свято.
Винтовку поднял.
- Отделение!..
Все прицелились в тех, а унтер в нашего Карла... А Карл как крикнет:
- Долой господ!
Тут же унтер сразу:
- Пли!
На левый бок Карл упал... Потом повернулся ничком... Тут же... Он не мучился... Нет... Нисколько...
- Оказался унтер этот порядочный человек! - отозвался голос отца, глухой и мало похожий на его голос...
Мать заплакала тихо...
- Ян? - догадался он, маленький, и слез с лавки. - Ян? - и крикнул громко: - Это ты, Ян?
- Шш!.. шш!.. шш!..
Зашикали на него кругом испуганно, но рука Яна нашла его, и он, маленький, тут же влез к нему на колени и прижался губами к его губам и зашептал ему на ухо, весь в слезах:
- Я им покажу, постой!.. Я им покажу!
Он был и тогда крепко сбитый бутуз, и Ян, спуская его с колен на земляной пол, потрепал его по тугой щеке и проговорил тихо:
- Покажи, покажи!
Скоро он ушел, боясь рассвета, и ушел навсегда. Никто потом, сколько ни ждали они трое, не пришел сказать, где убили его драгуны или казаки, и нашелся ли и для него, как для Карла, порядочный унтер, чтобы убить с одной пули в сердце.
Как долго, упорно, упорнее отца, даже матери, ждал он письма от Яна из Англии, Франции, Америки, - мало ли свободных стран, куда он мог уехать, - и когда он начал учиться, он подолгу мечтал над картами обоих полушарий о том, где и кем теперь может быть Ян. И читал ли он об охоте на китов в океане, он представлял себе ловким гарпунщиком, опытным морским волком Яна; читал ли он о бое быков в Севилье, Ян представлялся ему пикадором или матадором... Но и золотоискателем в Клондайке мог быть Ян, - а письма... письма просто не пропускают русские жандармы.
Учился он в Тальсене, жил на квартире у фрау Шмидт, неизменно кормившей его вкусной и сытной рыбой - штреммингами и супом из телячьих костей, за что отец, опять уже взявший в аренду мызу в приходе Рысиня, привозил ей масла, кур и ржаной муки.
Была какая-то торжественность во всем укладе жизни этого маленького заштатного городка, где все улицы были чистенько мощены, все дома с мезонинами и под черепицей, в чинном немецком стиле; где по одной стороне улицы гуляли девицы, а по другой молодые люди, и если появлялась какая-нибудь парочка, то все знали, что это - жених и невеста... Где вывески были или строго-немецкие, или мило-латышские, и только две были по-русски: на воротах постоялого двора охрой по белому было наляпано на одной половине "ночь", на другой - "лех", что вместе означало "ночлег", да над одной грязной бакалейной лавчонкой на окраине было начертано: "Продажа овса, дехтя, керосину и продчих лакомств".
И в училище, где преподавали по-русски, псалом перед учением пели хором под руководством пастора Казина, так как все были протестанты.
Он поступил было на почту, когда окончил школу, но скоро началась война. Что война эта кончится для России революцией по примеру японской, стало видно уже на второй год, но многие говорили об этом еще и раньше, когда немцы взяли Либаву. Он терпеливо ждал и дождался. Он сбросил тогда с себя форму почтаря, расправил плечи и, уезжая в Москву, писал отцу: "Я сказал тогда Яну, что покажу им, и я покажу!.."
После октябрьских дней он стал чекистом и при всей молодости своей был исключительно работоспособен, хладнокровен, методичен, неподкупен и совершенно неумолим.
Не раз слышал он, что учреждение, в котором он служил, - грозный, стальной оплот революции, и он точно рожден был именно для этой роли - быть грозным и стальным оплотом. Он действовал спокойно, как автомат, как гильотина на двух сильных ногах. И теперь, когда началась эвакуация из Крыма, он отстал от своего отряда только потому, что был слишком уверенно-спокоен.