— Гляди, чего написал, — читает надпись Воробьев. И спрашивает: — Ты каким же местом думал-то, бандитская морда, когда эти слова писал? — И, послюнив палец, трогает надпись. — Это же вечное тебе будет клеймо. С этими словами и помрешь…
Бандит не удостаивает Воробьева даже взглядом. Он не мигая смотрит в голубое, нежно-голубое небо. На небе ни облачка.
В глубине двора, у высокой колоды, привязаны крупные сытые лошади. Они спокойно хрумкают овес и поблескивают крутыми, лоснящимися задами. На этих лошадях приехали бандиты из глубокой тайги. На них они и уехали бы, если бы не случилось всего, что случилось.
— А этого куда? — спрашивает Бегунок, выходя из избы и показывая в распахнутые двери на бандита, лежащего в сенях на соломе.
— Кончился он?
— Кончился.
— Кладите их рядом, — приказывает Воробьев.
— Но этот же мертвый, а этот живой, — вмешивается Коля Соловьев, подходя к телеге.
— Ничего, — говорит Воробьев, — кладите их рядом. Они дружки. Им обоим одна дорога.
На крыльце появляется наш начальник. Он уже обошел весь двор, побывал в избе и вышел вспотевший, сердитый.
— Ты тут глупостей не устраивай, — выкатывает он глаза на Воробьева. — Ты представитель чего? Ты представитель власти. Значит, что? — Воробьев испуганно и почтительно вытягивается. — Значит, глупостей творить не нужно. Живой пусть так и остается, как живой. А мертвого надо на другую телегу.
Начальник отдает еще какие-то распоряжения Веньке и, взобравшись в седло, выезжает из ворот в сопровождении Пети Бегунка.
Мы остаемся во дворе без начальника. Нас остается всего пять человек: Венька Малышев, Иосиф Голубчик, Коля Соловьев, старший милиционер и я. А незнакомых во дворе становится все больше.
Мне еще непонятно, кто тут бандиты и кто просто жители этой заимки. И вообще непонятно, как это все произошло, кто связал «императора всея тайги», кто убил Савелия Бокова и кто смертельно ранил Кологривова. Многое еще непонятно.
В избе, в полутьме от задернутых на окнах занавесок, я не сразу узнал Лазаря Баукина. Он сидел у стены за столом, все еще уставленным бутылками, стаканами, тарелками с оставшейся едой, и негромко разговаривал с Венькой. Похоже, о чем-то договаривался.
Тут же у печки на табуретке сидела, как мне показалось, немолодая женщина в темном платке, по-монашески повязанном. Она вставила в разговор мужчин какие-то слова, но Лазарь грубо ее оборвал:
— Ты, Клавдея, помолчи. Тебе самая пора помолчать сейчас…
Как же это я не узнал Кланьку? Будто тяжелая болезнь изменила ее. И она не показалась мне теперь такой красивой, как тогда, зимой. Даже странно, что я готов был жениться на ней в ту метельную, суматошную ночь.
Я услышал, как Лазарь сказал:
— Ты, Веньямин, ни об чем не тревожься. Как ты поступаешь, так и мы поступаем. Уговор дороже денег. Мы проводим вас до самого места. И я сам в Дудари явлюсь. Будет нужно меня судить, пускай судют. Я весь наруже. Был в банде, товарищи мои бандиты на меня не обижались. И ты не обижайся, что я тебя тогда подстрелил в Золотой Пади…
— Об этом незачем теперь говорить, — отодвинул от себя пустую бутылку и стакан Венька и облокотился на стол. — Надо думать, Лазарь Евтихьевич, как дальше жить…
Наверно, всякого бы удивило, что они так, сравнительно спокойно, ведут какой-то разговор, когда в сенях на соломе все еще лежит мертвый Кологривов, а во дворе на телеге ворочается связанный Костя Воронцов и вокруг него толпятся неизвестные люди.
— Туман. Во всем туман. Во всей жизни нашей туман, — сказал Лазарь Баукин и стал вылезать из-за стола так, что загремела посуда на столе. Но уж если дело сделано, об том тужить не надо. Все равно какой-то конец должен быть… — Он увидел на полу смятую фуражку-капитанку с блестящим козырьком, наклонился, поднял. — Это чей картуз?
— Это… этого, — затруднилась с ответом Кланька.
— Кологривова, что ли?
— Да что вы, ей-богу, разве не знаете, чья это фуражка? — будто обиделась Кланька. — Это ж Константина Иваныча фуражка…
— Отнеси ему ее.
— Нет, уж вы сами относите. Сами вязали его, сами и относите…
— А ты что, невеста, жалеешь жениха?
— Никого я не жалею, надоели, осточертели вы мне все! — отвернулась Кланька и пошла в сени. — Вон как ухалюзили избу! Нахлестали кровищи, все забрызгали. Кто это будет замывать?
Мне подумалось, что Кланька словами этими, вспышкой мелочной ярости и хозяйственной озабоченностью и суетой хочет спрятать что-то в душе своей, старается не показать, что она чувствует сейчас. А ведь, наверно, она что-то чувствует. Ведь не корова же она.