Подобно тому как я внял советам господина Бебры, матушка близко приняла к сердцу по крайней мере часть тех предостережений, которыми осыпал ее Сигизмунд Маркус в Цойгхаус-пассаже и неизменно их повторял с тех пор при каждом ее визите по четвергам. Пусть даже матушка и не уехала вместе с Маркусом в Лондон – лично я не возражал бы против такого переезда, – но она осталась при Мацерате, а Яна Бронски видела не так чтобы часто – другими словами, на Тишлергассе за счет Яна либо играя дома в скат, каковой с каждым разом обходился Яну все дороже, поскольку он неизменно проигрывал. Мацерат же, на которого матушка поставила, вняв совету Маркуса, и на чье имя сохранила вклад, не удвоив его, вдруг в одна тысяча девятьсот тридцать четвертом году, то есть сравнительно рано признав силы порядка, вступил в партию, хотя и не смог там подняться выше целленляйтера. В связи с производством в чин, явившимся, как и все нестандартные события, поводом для очередного вечера за картами, Мацерат впервые изложил свои предостережения, которые уже неоднократно высказывал Яну Бронски по поводу его деятельности на Польской почте, с более строгой, но и более озабоченной интонацией.
В остальном же сколько-нибудь заметных перемен не произошло. С гвоздя над пианино был удален сумрачный Бетховен, подарок Греффа, и на тот же самый гвоздь водружен для всеобщего обозрения Гитлер с не менее сумрачным взглядом. Мацерат, не испытывавший особой любви к серьезной музыке, явно намеревался подвергнуть глухого композитора окончательному изгнанию. Однако матушка, очень ценившая медлительные пассажи Бетховена, разучила два или три в еще более медленном темпе, чем положено, и время от времени выдавала их по капле и настояла на том, чтобы Бетховена перевесили на другое место, если не над кушеткой, то уж по крайней мере над буфетом. Возникло наиболее мрачное из всех возможных противостояний: Гитлер и гений висели теперь друг против друга, глядели друг на друга и видели друг друга насквозь, но никакой радости друг другу не доставляли.
Мало-помалу Мацерат докупил все составные части формы. Если память мне не изменяет, он начал с приобретения форменной партийной фуражки, которую носил даже в ясную погоду, опустив вниз ремень, натирающий подбородок. Какое-то время он носил к этой фуражке белые сорочки с черным галстуком или ветровку с повязкой на рукаве. Когда же он приобрел первую коричневую рубашку, ему неделю спустя захотелось обзавестись бриджами цвета фекалий и сапогами. Матушка этому воспротивилась, и опять прошел месяц с лишком, прежде чем Мацерат собрал наконец полное обмундирование.
Повод обрядиться в форму выпадал по нескольку раз на неделе, но Мацерат ограничивался лишь участием в воскресных манифестациях на Майском лугу возле спортзала. Зато уж тут он стоял как скала, отказываясь брать зонтик даже при самой пакостной погоде, и нам нередко доводилось слышать из его уст присказку, которая стала для него постоянной. «Служба есть служба, – говорил Мацерат, а водка есть водка», – после чего, приготовив жаркое, он каждое воскресное утро покидал матушку, ставя меня в щекотливое положение, ибо Ян Бронски, умевший правильно оценить новую воскресную политическую ситуацию, наносил моей покинутой матушке по-штатски однозначные визиты, покуда Мацерат стоял в строю.
Что ж мне еще оставалось делать, кроме как скрыться с глаз? Я не желал ни мешать парочке на кушетке, ни наблюдать за ней. И едва мой облаченный в форму отец исчезал из поля зрения, а на горизонте маячил визит гражданского лица, которого я уже в ту пору называл своим предполагаемым отцом, мы с барабаном двигались из дома к Майскому лугу.
Вы, пожалуй, спросите, а почему обязательно туда? Поверьте на слово, что по воскресеньям в порту почти ничего не происходило, что предпринимать лесные прогулки я как-то не осмеливался и что внутреннее убранство церкви Сердца Христова тогда еще ничего не говорило моему сердцу. Оставались, правда, скауты господина Греффа, но тамошней подавленной эротике я предпочитал, уж признаюсь честно, суету на Майском лугу, даже если вы за это назовете меня попутчиком.
Выступали там либо Грейзер, либо гауляйтер по идеологии Лёбзак. На Грейзера я никогда не обращал особого внимания, он был слишком умеренный, и вскоре его заменили на куда более шустрого баварца по имени Форстер, которого и сделали гауляйтером. Зато Лёбзак был таков, что и сам вполне мог заменить Форстера. Не будь Лёбзак горбат, этому типу из Фюрта было бы куда как сложно утвердиться в портовом городе. По достоинству ценя Лёбзака и видя в его горбе примету высокой интеллигентности, партия сделала его гауляйтером по идеологии. И дело свое этот человек понимал. Покуда Форстер с нелепым баварским акцентом только и знал что орать: «В объятия рейха!» – Лёбзак уделял больше внимания подробностям, говорил на всех разновидностях данцигского нижненемецкого, рассказывал анекдоты про Боллермана и Вульсудского, умел разговаривать и с портовыми рабочими в Шихау, и с простым народом в Оре, и с жителями Эмауса, Шидлица, Бюргервизена и Прауста. Я просто испытывал наслаждение, слушая, как этот человек, чей горб становился особенно заметен под коричневым сукном гимнастерки, отвечает уныло-серьезным коммунистам и на слабые выкрики отдельных социалистов.