Выбрать главу

Лёбзак умел острить, эти остроты он извлекал из своего горба, а свой горб называл по имени, людям такое всегда нравится. Уж скорее у него, мол, горб исчезнет, утверждал Лёбзак, чем коммунары отпразднуют победу. С самого начала было ясно, что горб никуда не денется, что горб сидит несокрушимо, а стало быть, горб прав и вместе с ним – вся партия, на основе чего можно сделать вывод, что горб – идеальная основа для любой идеи.

Когда Грейзер, Лёбзак, а позднее Форстер выступали, они всякий раз поднимались на трибуны. Речь шла о тех трибунах, которые нахваливал мне маленький господин Бебра. Поэтому я довольно часто принимал оратора Лёбзака, одаренного и горбатого Лёбзака, каким он был на трибунах, за посланца Бебры, который, облачившись в коричневую форму, отстаивает свое, а, по сути, также и мое дело.

Что это вообще такое – трибуны? Неважно, для кого и перед кем их воздвигнут, они, во всяком случае, должны быть симметричны. Вот и трибуны на Майском лугу перед спортивной школой отличались подчеркнутой симметричностью. Пойдем сверху вниз: шесть знамен со свастикой, одно подле другого. Ниже флаги, вымпелы и штандарты. Потом ряд черных эсэсовцев с подбородными ремнями. Потом два ряда штурмовиков, которые во время песнопения и говорения держали руки на пряжке ремня. Потом – эти сидели – члены партии в несколько рядов, все в форме, за спиной у оратора на кафедре, то есть те же партайгеноссен и фюрерши из женской организации с материнским выражением лица, представители сената в гражданском платье, гости из рейха и полицай-президент или его заместитель.

Подножие трибун омолаживали своим присутствием гитлерюгенд или, вернее говоря, территориальный взвод фанфаристов из юнгфолька, а также взвод барабанщиков и трубачей из гитлерюгенда. Во время некоторых манифестаций слева и справа, то есть опять-таки строго симметрично, располагался смешанный хор, который либо скандировал лозунги, либо воспевал столь излюбленный балтийский ветер, тот, что, если верить песне, лучше всех других ветров приспособлен для разворачивания знаменного кумача.

Бебра, поцеловавший меня в лоб, сказал также: «Оскар, никогда не стой перед сценой. Наш брат должен быть на сцене».

По большей части мне удавалось отыскать место между руководительницами женских организаций. К сожалению, дамы не упускали случая во время манифестаций из пропагандистских соображений гладить меня по головке. Я с моим жестяным барабаном не мог примешаться к литаврам, фанфарам и большим барабанам у подножия трибуны, мой барабан отвергал дробь ландскнехтов. Да и надежды, которые я возлагал на гауляйтера по идеологии Лёбзака, тоже пошли прахом. Я жестоко разочаровался в этом человеке. И посланцем Бебры, как я предполагал, он не был, и ни малейшего представления о моем истинном возрасте он не имел.

Во время одного из политических воскресений я попался ему перед самой кафедрой, приветствовал его партийным приветствием, посмотрел ему прямо в глаза, после чего, подмигивая, шепнул: «Бебра – наш фюрер!» – но никакой мысли у Лёбзака при этом не возникло, и он погладил меня по головке точно так же, как это делали фюрерши из женских организаций, а под конец велел даже – ему ведь надо было произносить речь – спустить Оскара на землю, после чего Оскара с двух сторон зажали две фюрерши Союза немецких девушек и во время всей манифестации выспрашивали про «папочку и мамочку».

Поэтому никого не должно удивлять, что уже летом тридцать четвертого года и безотносительно к рёмовскому путчу партия начала мало-помалу меня разочаровывать. Чем больше я разглядывал трибуны, стоя перед ними, тем подозрительнее мне казалась вся эта симметрия, которую смягчал лишь горб Лёбзака. Нетрудно догадаться, что мой критический настрой разжигали барабанщики и фанфаристы, и вот в августе тридцать пятого, в душное воскресенье с очередной манифестацией, сопровождаемой взводом барабанщиков и трубачей, я пристроился у подножия трибун.