По правде говоря, такие штуки не совсем в моем вкусе. Но ей нравится. Поэтому я держу свое мнение при себе, хоть и знаю, что всем этим гениям судьба безвылазно валяться у меня в шкафу. Я жду перед входом в бутик, пока она покупает себе платье на манер древнекитайских: в обтяжку, из блестящего зеленого шелка, расшитого видами азиатских каналов с тростниками и птицами. Подол, впрочем, обрезан куда выше, чем дозволялось в имперском Китае.
Мы проходимся рейдом по маленьким барам на Брунсвик-стрит. И в каждом она пьет за мою удачу — она и правда рада за меня. И не потому, что мне повезло на каком-то там конкурсе. Но потому, что это кладет конец, как она заявляет, разброду и закомплексованности, которые прежде царили у меня в голове. Разброду и закомплексованности, которые мучили меня. Она-то уж знает, ведь я сам так часто жаловался ей на это по пьяни в ночные часы, что она даже сама не знает, как это она не спилась со мной за компанию. Что ж, теперь она видит, что этому приходит конец. Поэтому она за меня рада. И она рада за страну, которая наконец позволила мне сделаться знаменитым гением и тем самым приблизилась к той Утопии, которую так давно обещало себе человечество.
В общем, она то и дело разливает шампанское, тычет пальцем в одну из личностей у меня на рубахе и объявляет тост:
— За День Австралии… когда тебя объявят Шекспиром. За День Австралии… когда тебя объявят Эйнштейном. За День Австралии… когда тебя объявят Хендриксом… — и так в каждом баре по всей улице.
В конце концов мы устраиваемся за столиком в «Рамбаралле», где в этот вечер пятницы стоит шум и гам и где богемного типа личности в ретро-прикидах восхищаются моей рубахой настолько, что то и дело говорят мне: «Клевая рубаха. Нет, правда, круто» — и предлагают мне продать ее. В полумраке зала синие и красные неоновые огни под потолком отсвечивают от переливающегося Киминого платья, от чего ее кожа кажется зеленой. Мы с ней — я весь в крутых, мертвых гениях, а она, светящаяся, как Рождественский Призрак, — являем собой пару, достойную внимания. Мне это нравится. Мы переключаемся с шампанского на красное и едим тапас. Сардины, грибочки маринованные, тунец ломтиками, спаржа, соленые яйца, кальмары, зажаренные в ароматном масле.
Однако Кимино настроение почему-то падает с каждой переменой блюд. Падает до тех пор, пока разговоры о гениях не прекращаются совсем.
Ко времени, когда нам подают последнее блюдо, она уже не смеется в ответ на мои шутки. То, что она говорит, выходит у нее как-то неохотно и невпопад. Зато того, чего она не говорит, гораздо больше.
Поэтому я спрашиваю у нее, что не так. Куда делось ее хорошее настроение?
Она начинает рассказывать мне про своих мать и отца. Как они переезжали из страны в страну с каждым новым дипломатическим назначением отца, пока она росла. По большей части в странах Третьего Мира. И так до тех пор, пока не попали в Австралию, и сначала ей здесь не понравилось, но постепенно начало казаться, что это гораздо больше похоже на то, каким должен быть мир, чем Япония. Что ж, вполне естественно. Ей было лет пятнадцать, и Австралия представлялась ей страной, обещавшей заветную взрослую свободу.
Тогда они и рассорились с отцом: она считала, что ей лучше стать звездой ночной жизни в этой стране, а он считал, что ей лучше стать домохозяйкой в кимоно и шлепанцах на деревянной подошве в Японии. Поэтому она убежала. И он вернул ее — насильно, так что только дипломатический статус спас его от неприятностей с законом. После этого он попытался увезти их обратно в Японию. Тогда она убежала снова. Просто испарилась. И доросла до возраста, в котором смогла уже получить австралийское гражданство. Что было настоящим… настоящим предательством по отношению к нему. И не только предательством, но и безумием. Отказом от всех этих вечных японских традиций ради… ради чего? Ради этой попытки изобрести новую, позолоченную цивилизацию на краю света?
— И с тех пор, как я сделалась гражданкой этой страны, мы с ним не разговариваем. С мамой мы еще встречались пару раз тайком за эти годы. Но с папой так ни разу не говорили. Они все еще в Австралии, что уже много значит. Может, он еще надеется втайне на то, что я вернусь. Или, может, стыдится вернуться в Японию без единственной дочери.