Выбрать главу

И словно шипенье чье — вопросы:

— Когда же в обрат-то пойдет? Когда к вам-то дело вернется?

— А вы подите у Похлебкина узнайте.

И пальцем к конторе. А голоса угодливо, раболепно:

— Что нам Похлебкин? Пустое помело. Два года только обещают. А нам-то надо жрать аль нет?

— А вы бы в клуб сходили. Хе-хе. Там бы музыку послушали.

— Музыка. Вот у нас где музыка.

И ладонью себя по животу. И Мирон Евстигнеич, шаркая подшитыми, разбитыми валенками, пойдет прочь. Борода седая задвигается от улыбки от радостной. У баб и мужиков лица покривеют от злобы.

— Тоже идол хороший. И говорить не хочет.

— Идол не идол, а все же бывало-то, как суббота, так иди и получай. А теперь…

Говорят шелестящими, злыми голосами: вспоминают, как бывало-то… на полтину-то… можно было купить целые полпуда ржаной муки.

— Полпуда! А теперь за полпуда целый месяц служи и то не получишь.

Мирон Евстигнеич ходил по Жгели — высокий, со всклокоченной бородой, в черном длинном потертом кафтане староверском, низко надвинув картуз на лоб. А глаза — точно угли, раздуваемые ветром.

Порой возле него останавливались бабы, мужики, — теперь уже независимые, — слушали. А Мирон Евстигнеич только скажет:

— Разе я бы допустил, чтобы мои рабочие так бедствовали?

И пойдет — черный, высокий, как столб, только седая борода болтается на ветру.

Зима надвинулась страшнее страшного. Запели вьюги, занесли Жгель по самые крыши, закрыли все дыри-прорехи, все стало белым, мягким, — только мертво торчали мертвые трубы. А дым, копоть бывалые где? Только из труб избяных тощенькие дымочки ленивые.

Мирон Евстигнеич все ходил и ходил мрачный между корпусами. Подходил к белому дому своему старому. Облетели сосенки, сник и разорвался флаг над парадным крыльцом, так и висит разорванный в ленты. Кто-то высадил все стекла на террасе. В этом году клуб не открывался, даже хромой инвалид исчез куда-то. В конторе заводской три человека — в шубах, валенках и шапках — сидели часа два в день перед толстыми книгами, говорили между собой лениво. А за корпусами — из штабелей — жгеляне безоглядно тащили доски дрова, торф. Забирались через разбитые окна и в самые корпуса — тащили гайки, ремни.

Вечерами, в определенный час, в тулупе нагольном выходил Степан на тропку и медленно брел вокруг корпусов. По ночам никто не ходил воровать, потому что жгеляне боялись Степановых крепких кулаков. Воровали только днем, открыто. А днем Степан спал.

Как-то февральской очень лунной ночью Степан услыхал: за лесом звонит колокольчик. Степан остановился, сдвинул с уха шапку, чтобы не мешала слушать. Колокольчик ближе, ближе, и из леса выехала по дороге черная лошадь с черным возом. Лошадь подъехала к заводскому крыльцу. Степан строго спросил:

— Кто едет?

С облучка слез ямщик, весь заиндевевший, сказал:

— Сторож что ли ты? Начальника вам привез нового. Принимай.

И, обернувшись к саням, сказал:

— Ну, Яков Микифорыч, вылезай.

В возу зашевелилось, и кто-то, закутанный в тулуп, вылез, отвернул ворот, сказал:

— Э-э, все мертво. Что ж свету-то нигде нет?

Степан хмуро:

— У нас, поди, два года света нет.

Человек, закутанный в тулуп, стуча тяжелыми сапогами, поднялся на крыльцо. Скрипнул дверью, отворяя.

— Что, заперто здесь?

— Не заперто. Заходи. Да оно все одно, что здесь, что там одинакова сласть — волков морозить. Не топят у нас.

И, понизив голос, Степан сказал:

— Поди-ка, попляши в сапогах-то.

И засмеялся. Ямщик сказал, тоже смеясь:

— Он и дорогой-то ежился. Все спрашивал, скоро ли доедем?

— А чей такой?

— А пес его… Меня по наряду из Синюшкина взял. Ваш чей-то. Сычевым прозывают, Яков Микифорыч.

Степан встрепенулся.

— Яков Сычев?!.

И побежал в дверь.

Через полчаса — на кухне в белом доме топилась плита, а возле нее сидел Яков Сычев, и, положив ноги на дверку духовки, грелся, расспрашивал.

Степан неуклюже говорил:

— Умерли. Ушли. Убежали. Только губахтер здесь. И Мирон Евстигнеич.

И подивился Степан: приехал ночью, в мерзлых сапогах, чудной такой… а говорит: «поставлю завод».

Зашумела, загудела Жгель, когда утром прошла весть из избы в избу:

— Рабочих собирают на завод.

Приходили к конторе толпами. Правда, на дверях записка: «С первого числа будет производиться запись».

А глянешь в окна — там и бухгалтер Матвеич на месте, и два конторщика, и сам Яков Сычев, тот прежний Яшка. Только не такой верткий, и собачьи морщины по сторонам рта, и стрижен по-солдатски.

— Ай да Яков, в тузы полез!

— Это и раньше было видать, — до хороших дедов дотяпается.

Стояли долго, переглядывались удивленно. Хотели зайти в контору спросить, правда ли пойдет завод, но, помня строгие каркуновские времена, стеснялись, посылали один другого. Но Сычев сам вышел. С крыльца заговорил:

— Поставим. Поведем. Спасем…

И после, когда расходились, видели: к конторе шел и сам Каркунов.

Что было в конторе, — бухгалтер и конторщики рассказали своим женам, а жены соседкам, и вся Жгель узнала:

— Пришел — и прямо к Сычеву. «Здравствуй, Яков!» — «Здравствуйте, Мирон Евстигнеич. Очень рад, что вы пришли. Хотел к вам пойти. Спецы на заводе нам нужны. Не поможете ли нам в деле?» — «Это как же надо понимать?» — «Завод в ход пускаем. Помогайте. Теперь все заводы в Республике решено пустить». — Аж сел Мирон Евстигнеич. — «Это я, — говорит, — хозяин истинный, да пошел помогать вам? Никогда». А Яков ему: «Не хотите помогать, — скатертью дорога».

К весне запыхтело в машинном отделении, и раз утром, без четверти семь, как бывало, затрубил над Жгелью знакомый басовитый гудок. Лентой — не очень плотной, не как бывало, пошел народ к заводу. Дня через два, вечером, над крышами здания загорелся и зашумел белый ровный огненный столб. Два с половиной года таких столбов Жгель не видала…

А через месяц, в воскресенье, в ограде староверской церкви хоронили Мирон Евстигнеича. Небольшая толпа собралась у могилы.

Отец Павел и начетчики пели уныло. Старики в черных кафтанах поставили гроб на веревки и стали спускать в могилу. Толпа усиленно закрестилась.

— Готово?

— Готово. Стоит. Вынай веревки.

Слышно было, как зашуршали веревки о гроб.

— Вечная память. Вечная память.

Отец Павел нагнулся, поднял горсть свежевырытой земли и бросил в могилу. Еще нагнулся и опять бросил. И еще. Тогда вся толпа, толкаясь, заспешила, бросая землю горстями в могилу.

Потом заработали лопаты, и комья стали падать на гроб, гулко стукая.

— A-а, человек-то какой был…

— Ждал, ждал, что вернут, — не дождался. Как пустили завод, так сразу и сломился.

— Заговариваться стал. Ходит один и вот говорит, вот говорит, будто спорит с кем.

— Не по нутру было.

— Знамо, не по нутру. Ты гляди, какой властный был, а тут, гляди, в ничтожность какую произошел. Кому не довелись.

— И поминок-то не будет, говорят.

— Какие поминки?

— Жил, жил и умер…

— И-хи-хи, жисть наша…

— Гляди, молодые-то никто не пришел. Старые только…

— Куды молодым? Все вон в мяч побежали играть. А которые на огороды.

— И никому невдомек, что хозяин помер. Вот народ пошел!