Уже не раз находил я надежный приют в дремучих зарослях конопли. Она вымахала в то лето, наверное, в сажень, а то и выше. Тут, в чащобе конопляника, я чувствовал себя и полной безопасности. Свернувшись калачиком, бывало, часами лежал на теплой земле или бесцельно продирался в этих джунглях, то и дело вспугивая коноплянок, моих певчих спутниц, или осторожно обходя какую-нибудь одичавшую кошку, которая ни за что не хотела уступить дорогу. Густой терпкий аромат кружил мне голову, отчего клонило ко сну, но я не поддавался, иначе мог проваляться до сумерек, когда тут становилось жутко. Ну а если был голоден, то искал грузные, спелые метелки, обламывал их и, растирая на ладошке, с превеликим удовольствием ел маслянистые семена. Конопля не только надежно укрывала меня от моих обидчиков, а еще и сытно кормила… Но в тот день мне было не до певчих птиц и не до вкусных семян. Наплакавшись досыта, я задумался об отце, которого никогда не видел и знал лишь по карточкам из маминого альбома. Я мог фантазировать без конца, как бы сложилась моя жизнь, если бы не погиб отец. Примерно лет до семи-восьми я, кажется, не испытывал такой постоянной тоски о нем, как теперь, в свои десять лет. Видно, не в раннем детстве, а именно в отроческие годы больнее всего переживаешь безотцовщину. В моем воображении рисовались самые радужные картины того мальчишеского счастья, которого я был лишен с малых лет. И все-таки я старался не жалеть себя, услышав как-то от бабушки, что нельзя всю жизнь по-бабьи плакаться на свою судьбу. О-о, моя бабушка Василиса Васильевна была мудрой. Она не любила безвольно-добреньких людей, лишенных той настоящей доброты, которая красна делами, а не словами. Ну, конечно, мне-то она говорила много ласковых слов, однако с мамой была сдержанной и меньше всего рассуждала о женском одиночестве. (Но сколько делала для нее, помогая вывести меня в люди!)
— Пойдем-ка, Боря, лучше домой… — Я вздрогнул, зверовато оглянулся. — Мать там с ума сходит, а ты прячешься в конопле, — мягко говорила бабушка, наклонившись надо мной.
Мама действительно встретила меня как с того света: бросилась ко мне, повторяя:
— Бедный ты мой мальчик, бедный, бедный…
— Ладно тебе, Саня, внушать ему, что он бедный да несчастный, — сказала бабушка. — Ни к чему.
В тот вечер они решили не отпускать больше меня к такой родне. Пусть пропадет и обещанный осьминник пшеницы.
— Уедем, Боря, осенью в Петровское, там есть школа-девятилетка, тебе надо учиться дальше, — заявила мама на следующий день утром.
Она, наверное, думала, что я обрадуюсь, а мне не хотелось уезжать из Дубовки, расставаться с бабушкой, которая своей неторопливой, умной рассудительностью заменяла мне отца.
Но до осени я еще успел огорчить их новыми неприятностями.
Когда началась страда, разжалованный батюшка Сорочкин, который давно вел самостоятельное хозяйство и продолжал суфлировать в местном драмкружке, обратился к бывшей артистке с просьбой: отпустить сынишку своего на одну недельку на его ток, погонщиком лошадей конной молотилки. Сначала мне понравилось это занятие: стоишь себе на дощатом пастиле привода и весело помахиваешь витым сыромятным кнутом на длинном кнутовище да покрикиваешь властно на полусонных кобылок. Но к вечеру второго дня, совсем разморенный августовским солнцем, я нечаянно оступился — и правая нога угодила между шестернями. Выручил новый, жесткий лапоть: уставшие мои лошадки тотчас остановились, почувствовав дополнительное сопротивление шестерен. И хотя пятка сделалась черной и неузнаваемо распухла, однако кость не была повреждена.