На зимниках рушатся январские мостки, — сползают колеи с солнечных пригорков, звенит, крошится источенный настил под ударами самодельных крепчайших подков. Вьются, вьются потемневшие проселки, утрамбованные крестьянскими обозами, тучной конницей Дутова. Ступишь на обочину — увязнешь в зыбком черноземе; двинешься низинкой напрямки — застрянешь в рыхлом снегу по пояс. И только большаками, льдистыми, размытыми, можно еще кое-как пробиться к городу.
Ранняя память моя начинается не с какой-нибудь большой радости, а с большой беды. Если бы не тот белоказачий набег на Оренбург, то, возможно, отсчет времени я вел бы с более поздней даты, например, с весны девятнадцатого года.
Мы с мамой жили тогда в форштадте, в тесной полуподвальной комнатушке, оба низеньких оконца которой выходили на шумную улицу восточной оренбургской окраины — бывшей пригородной станицы. Хозяйка дома, тетя Даша, красивая казачка лет тридцати, сдала нам свой полуподвальчик с одним условием — чтобы мама шила для нее любые вещи, какие только пожелает эта щеголиха. Переменчивые деньги восемнадцатого года, тем более аршинные рулоны уцелевших керенок, никому не были нужны, и мама за все расплачивалась собственным трудом. Еще вовсе молодая, моя мама до ночи обшивала хозяйку, а утром, наскоро приготовив мне чего-нибудь поесть, уходила на поденную работу к местным богачам.
В тот вечер третьего апреля она заканчивала новое платье для купчихи Мальневой. Заказ надо было доставить сегодня же, в какое угодно время суток, — потому что приближалась Пасха. Мама спешила, нервничала. Я старался не попадаться ей на глаза. После ужина устроился в укромном местечке за голландкой, но уснуть не мог. Лежал и украдкой посматривал на маму: она строчила на ножной машине «Зингер», и белое нарядное платье будто пенилось под ее руками. «Наверное, батистовое», — думал я, почему-то убежденный в том, что нет на свете ничего дороже, чем тончайший батист. Одно слово чего стоит — батист!
Я всегда любил, затаившись, наблюдать за мамой, когда она работала по вечерам. Маленькая, худенькая, проворная, она шила не разгибаясь целыми часами. Но если случайно ошибалась, то вставала, нервно ходила по комнате, вслух поругивая себя за оплошность, и, остыв немного, опять садилась за машину. Как раз в тот вечер она дважды порола неудачный шов, виновато поглядывая на старенькие ходики — что-то слишком бойко тикают они сегодня с этим добавочным грузом — моим оловянным солдатиком, подвешенным к медной гире.
Наконец мама пришила к платью обтянутые материей маленькие пуговки, тщательно выгладила его, сложила, завязала в цветастую косынку — подарок той же Мальневой. Совсем уже собравшись, задержалась на минутку около простенького зеркальца-трельяжа, с девичьей живостью осмотрела себя с головы до ног и подошла ко мне. Я притворился спящим. Она тихо склонилась, поцеловала меня в висок и направилась к двери.
Я не раз оставался один с трехшерстным котом Илькой, хотя и было, конечно, боязно в полутемной комнате, меркло освещенной поздней, медленно плывущей среди облаков луной. Когда страшные видения начали обступать меня со всех сторон, я зажмурился и, затаив дыхание, с трепетом душевным стал ждать, что будет дальше.
На пожарной каланче пробили час ночи.
И вдруг вся улица наполнилась гулким топотом. Захлопали одиночные выстрелы. Потом они соединились в беспорядочную пальбу, которая заметно перемещалась к центру города. За окнами проскакали всадники с громким улюлюканьем, разбойным посвистом.
Я лежал за голландкой ни жив ни мертв, не в силах пошевельнуться и думал только о маме: успела ли она добраться до Мальневых?.. В городе и раньше было неспокойно, часто возникала перестрелка по ночам на улицах форштадта, отчего наши оконные латаные стекла вызванивали тревогу. Но все это случалось накоротке, и мы с мамой успокаивались, довольные тем, что по булыжной мостовой снова маршировали красногвардейские патрульные. А сейчас все жарче разгорался самый настоящий бой, то приближаясь к нашему дому, то постепенно отдаляясь перекатами за каланчу.
Я потерял счет времени — даже ходики, казалось, больше не тикали. Прислушался: как, неужели и оловянный солдатик тоже испугался этой шальной стрельбы и укрылся за комодом, над которым висят ходики? «Чепуха, он ведь неживой», — подумал я и тут же мгновенно съежился от близкого разрыва. Дом качнуло так, что с потолка посыпалась штукатурка, звякнуло разбитое стекло и по комнате, жалобно мяуча, заметался перепуганный Илька. Я обреченно ждал второго снаряда, но он бухнул где-то у пожарной каланчи. Снаряды рвались, однако, уже вовсе далеко, может быть, в центре города. Ну, конечно, это стреляли пушки со стороны вокзала. Там главные железнодорожные мастерские, там и главные силы красных — об этом знал любой из городских мальчишек.