Выбрать главу

Если бы собрать воедино пусть даже сотую долю процента всех писем, полученных фронтовиками в годы войны, и то образовалась бы многотомная летопись великих женских чувств, без которых невозможно представить нашу Победу. В этих письмах был такой заряд любви и вдохновения, что он становился подчас главным оружием полков, дивизий, армий. Солдаты хранили весточки из дома наравне с партийными билетами, наравне с наградами. Бывало, перед новым серьезным делом они молитвенно перечитывали их как абсолютно необходимое послесловие к боевым приказам. Именно эта сердечная опора являлась ничем не заменимой для солдат, которые жили на войне прошлым, хотя умирали за будущее, которые в словах глубокий тыл, каждый по-своему, чувствовали глубь женского щедрого сердца.

Жаль, очень жаль, что все это бесценное эпистолярное наследие Отечественной войны утрачено с годами. Сохранилась лишь малая часть драматических писем с фронта, а вот письма на фронт совсем редко у кого уцелели. Они как версты на долгом пути к Победе: остались разве только в суровой солдатской памяти. А ведь женские, особо материнские, письма на фронт — это строительные леса Победы.

Мать писала мне часто, и я аккуратнейшим образом отвечал ей на каждое письмецо в какой угодно обстановке. Не знаю уж, сама ли она до этого додумалась или кто подсказал ей, но все свои письма она нумеровала, так сказать, для контроля. Нужно отдать справедливость дивизионной почте — кажется, всего несколько писем не дошло до меня в течение двух с лишним лет.

Да, если бы мы, фронтовики, могли сберечь все письма из самой глуби тыла… Однако память надежно сохранила некоторые из них: тревожные и наивные, ободряющие и тоскливые, самоотрешенные и бытовые — с мельчайшими подробностями тылового житья-бытья.

Вспоминаются изнурительные бои юго-западнее Харькова в ненастные сентябрьские дни сорок третьего года. 46-я армия Глаголева, в которую входила наша 223-я стрелковая дивизия, имела задачу: прорвать немецкую оборону и, преследуя противника, выйти к Днепру. Наши бесчисленные атаки сменялись контратаками немцев. С утра до вечера в небе барражировали «мессершмитты», налетали косяки «юнкерсов». Жарко было не только в траншеях наполовину изреженных батальонов, но и в землянках передового командного пункта дивизии, где доводилось мне бывать. В один из таких осенних дней я получил подробное письмо от матери, оно опять начиналось сакраментальной фразой: «Пожалуйста, береги себя от простуды». Едва пробежал глазами ее трогательные житейские наставления, как вдруг начался массированный огневой налет. Беспрерывный, ступенчатый грохот разрывов, слитный звенящий свист осколков вмиг оглушили всех нас. Мы забились в только что отрытые глинистые щели, силясь унять бешеный озноб. Не могу сказать, у кого как, но у меня в подобные минуты немедленно возникал перед глазами отчетливо рельефный образ матери, ее трудная улыбка, за которой всегда таилась скорбная надежда. «Береги себя от простуды», — огнистым росчерком-титром плыли в моем сознании ее безмерно добрые слова…

Когда артналет прекратился и санитары унесли тяжело раненных двух офицеров, я долго думал о спасительной, загадочной силе этого полученного сегодня письма. Что это, мистика? Да нет, конечно. Но весьма удивительный психологический момент: косая пытается заглянуть тебе в лицо, а ты упрямо отводишь взгляд в сторону и встречаешься с улыбчивым взглядом матери. Кстати, именно те сентябрьские дни были моим боевым крещением. Но и потом, уже стократно обстрелянный, уже крещенный и артналетами, и бомбежками, я в критические минуты не раз мысленно обращался к матери. В детстве я действительно с необыкновенным тщанием молился богу в деревенской церковке, когда мама металась в бреду в тот голодный год; однако уже давно моим богом стала мать, и все мои душевные силы, вся моя вера соединились в ее образе.

Она писала на фронт совершенно в другом тоне и другими словами, чем тогда — в Заполярье. Даже боль ее угадывалась теперь совсем иной: это была гордая боль солдатской матери. И ее письма на фронт, какими бы ни были они наивными, отличались мудрой сдержанностью — в них и следа не осталось от наигранного оптимизма, которым она старалась поддержать меня на Севере. Нет уж, война-то ни для кого не может быть чужой бедой.

На Днепре я был принят в партию с трехмесячным кандидатским стажем. Мне зачли, как видно, участие в оперативной группе штаба, которая под сильным артогнем вслед за комдивом переправилась на тот берег реки, где наши передовые батальоны только что захватили кромку земли и расширяли плацдарм, тесня немцев к Днепродзержинску. Еще на Северном Донце майор Бондаренко, начальник дивизионной разведки и секретарь штабной парторганизации, как-то заговорил о том, почему я до сих пор не коммунист. Выслушав мою горькую исповедь, он заметил нарочито весело: «Ну, что ж, старшина, тыл подковал тебя, а фронт примет в партию». И добавил, посмеиваясь: «Тут рекомендации пишет сам Марс». Но вскоре Бондаренко назначили командиром стрелкового полка — после того как мы прорвали немецкую оборону юго-западнее Харькова. И только уже в конце октября, когда дивизия, сдав свой участок на Аульском плацдарме близ Днепродзержинска, поспешно рокировалась на север, в район Кременчуга, обо мне вспомнили другие коммунисты штаба — они дали свои рекомендации и на очередном собрании в тот памятный денек большого привала единогласно приняли меня в свои ряды. Однако я знал, кому в первую голову обязан этим добрым отношением, оно началось с легкой руки Ивана Антоновича Бондаренко, любимца всей дивизии.