Когда же начинаешь пристально в это вглядываться, замечаешь удивительные вещи. Например, вот строчка: "И мать срывалась, отказав с плеча: Гнала бы ты в три шеи скрипача". Слово "отказав" здесь странно звучит. Если бы я была редактором, то даже слово "отрубив" предложила бы с большей охотой, чем слово "отказав". Или: "Он выдумщик столь милого куплета, Что веселее, чем весь Ежи Лец". Ужасно неуклюже. "Пришед с работы сказки, он заводит, Он машет языком, что помелом". Языком не машут. Этот жест очень трудно себе представить. "Мелют языком" -- говорят на нашем языке. Дальше о женщине говорится: "Она же у окна стоит как раз И начиняет вишней медный таз". Я просто потрясена, потому что вишней начиняют пирог. А как начинять таз вишней?
Есть просто странные слова. "Вечерней сказкой скуку дня заклять". Глагол "заклять" трудно себе представить, но можно. А в рифмующейся строчке: "Воображенья сторожей растлять". Такого глагола в русском языке нет.
В другой строчке говорится: "Не слышатся нигде кошачьи шуры". Дело происходит ночью и имеются в виду шуры-муры. Но "шуры-муры" -- это одно, а "шуры" -- это совсем другое. Дальше. "А если вас в такой втравили сон, Что нам по вас бы плакать в унисон". Здесь мало вкуса, мало ответственности перед словом, и он считает, что на таком длинном тексте все это пройдет и сойдет незамеченным. И это правда. Вот это и есть черта импровизационной поэзии.
Л.Г. Это был построчный разбор отрывка из романа "Жидков", сделанный Натальей Рубинштейн. Но продолжим разговор о Золотом Веке русской поэзии.
Александр Кустарев. В XIX веке все-таки поэзия сильно пошла в лирическую сторону, сторону малого формата, и это было не случайно. Она уже чувствовала, что ей трудно конкурировать с новыми возникающими формами эпоса и хранения культуры, и тогда в ней повысился удельный вес других поэтических функций. Русская литература пошла в сторону Тютчева, потом Анненского и Мандельштама -- скажем, чтоб не приводить слишком много примеров, и мы главным образом любим ее за это. В качестве побочных явлений -- в ней много чего было. Были большие поэмы, были попытки писать романы в стихах, хотя не такие длинные, как у Бердникова. В общем, нам их трудно даже вспомнить, все-таки не они определяют прекрасное лицо русской поэзии, как мы ее себе представляем. И сходить с этого пути на самом деле опасно, и тот, кто не отдает себе в этом отчета, сильно рискует. Риск этот вряд ли оправданный. Были попытки преодолеть малый стихотворный формат, скажем, у Блока, который пошел по пути стихотворных сборников. И книга стихов превратилась в разновидность организации поэтического творчества. Мне кажется, что книга стихов -- вещь более продуктивная, чем романы в стихах. Потому что книга стихов сохраняет за каждым стихотворением его отдельное достоинство и, в частности, одно специфическое достоинство короткого стихотворения -- очень сильную концовку. Я думаю, что стихотворение должно иметь эффектное разрешение в конце. Каденция, кода, концовка -- как хотите это называйте. И мы всегда относимся с подозрением к стихотворению, у которого нет такого сильного разрешающего момента в конце. Кажется, Брюсов даже говорил, что стихотворения и пишутся ради двух последних строчек.
У Бердникова как раз нет вот этих самых узлов. В большом романе Бердникова нет больших поэтических событий, нет вот этих узлов, которые на самом деле должны были бы его структурировать. В результате возникает чрезвычайная монотонность, длительность которой, в конце концов, приводит в полное отчаяние, потому что глаз ваш скользит по этим бесконечным строчкам, которые плавно переходят одна в другую, почти не вызывая в вас никакого эмоционального подъема или откровения, к которому обычно приглашает более традиционное короткое стихотворение. В результате возникает бесструктурность. И -- такое впечатление, что Бердников пытается использованием разных формальных элементов в организации своего романа (тут и октавы, циклы сонетов, хоралы и т. д.) компенсировать отсутствие содержательной структуры. Это как бы искусственная геометрическая композиция, в которую все укладывается, потому что внутренней структуры, движения поэтического текста на самом деле не ощущается. Он пытается это компенсировать, но в какой мере этот метод компенсации эффективен -- сказать очень трудно.
Опять-таки, читатель этого даже проверить не может, потому что глаз читателя не охватывает предложенного ему объекта. Есть такое понятие -периферийное зрение, когда вы хорошо видите все, что у вас находится по бокам. У человека это периферийное зрение ограничено определенными естественными пределами, и разумный автор должен считаться с этим. Нельзя писать картину длиной десять километров. Никто ее никогда не увидит.
Л.Г. Поэт Равиль Бухараев, вместе с другими представителями поколения сорокалетних, общался с Алексеем Бердниковым и его музой в тесных московских кухнях, где в течение всех 70-х проходили вечерние и ночные чтения новых глав из необозримых, как обмолвился Александр Кустарев, романов-просодий Алексея Бердникова.
Равиль Бухараев. Алексея Бердникова, как поэта и человека, я знаю, наверное, лет уже двадцать, и за это время, конечно, мое отношение к нему претерпевало существенные изменения -- от удивления и непонимания до восторга. И, в конце концов, сейчас -- до некоторого осмысления того, что же на самом деле его поэзия собою представляет. Сейчас, находясь далеко от так называемого российского литературного процесса и не будучи подверженным его сиюминутным влияниям и оценкам, все виднее становится, что ничего с годами в этом процессе принципиально не изменилось. Фактически одни и те же любимцы, одни и те же изгои, и начинаешь понимать, что эти любимцы и изгои, их судьба очень мало имеют общего с тем, что они сделали в литературе или что они делают сейчас.
Теперь, думая о Бердникове и перечитывая его романы, я начинаю думать, что его место в литературе совершенно уникально не в том смысле, что он большой поэт, а в том, что он трагическая фигура русской поэзии. Потому что каждому большому поэту судьба определяет некоторую ношу, которую он должен нести. Например, Золотой Век русской литературы начался с двух людей -- с Василия Тредиаковского и Сумарокова. Но Сумароков обрел славу, в то время как Тредиаковский в потомстве обрел, пожалуй, одни только насмешки, несмотря на то, что он в одиночку совершил колоссальный труд. Во многом мы обязаны именно ему и появлением Державина, и появлением Пушкина, потому что целину поднял именно он, а это самый страшный и самый неблагодарный труд.
Мне кажется, что в отношении трагичности собственной фигуры Бердников отчасти сродни Тредиаковскому, но только разница заключается в том, что они стоят по разные полюса Прекрасной Эпохи, или Золотого Века, русской поэзии. Бердников, если даже не мессия конца Золотого Века, то уж наверняка предтеча. А судьба предтечи всегда трагичнее судьбы мессии. Мне кажется, что Бердников -- в том, что он сделал и делает, -- это колоссальное, если хотите кривое зеркало всего Золотого Века. Это сумма всего накопленного всеми, кто когда-либо притрагивался пером к бумаге и делал что-то в области русской поэзии.
Это иногда, действительно, смотрится как в кривом зеркале именно потому, что век кончился. Эти вещи уже не воспринимаются более так, как они воспринимались во времена Тютчева или даже Пастернака. Мы уже другие, хотя этого и не замечаем, и новый мессия грядет, не знаю, для того ли, чтобы возвестить конец света и конец русской поэзии как таковой, либо же для того, чтобы открыть некий новый мир, о котором мы можем только догадываться. И в этом смысле Бердников, конечно, -- литературная фигура огромной значимости. Он как веха, как межевой камень двух эпох русской литературы. И постигнет ли его судьба Тредиаковского и неблагодарность современников и потомков, или постигнет его судьба совершенно иная, и все будут говорить, что мы жили в эпоху Бердникова, мы не знаем. Мы можем сказать только одно, вернее, я могу сказать только одно, что Бердников -- это поэт колоссальной значимости именно по той роли, которую он, по моему мнению, играет в эту переломную эпоху русской поэзии...
* Raison d'кtre -- оправданием.