С утра у Миши началась новая жизнь. Никто с ним не общался, даже опасливо косившиеся на азиатов русаки, только сержанты орали на него, когда он недостаточно быстро становился в строй, или не очень старательно отбивал "левой!", или слишком небрежно заправлял койку. У него постоянно что-то воровали — доходило до того, что ложась спать, он запихивал форму и сапоги под матрас. В строю его постоянно били и пинали сзади, так, что он никак не мог разглядеть, кто это делает. Кроме того, на него постоянно стучали ротному, так что очень часто приходилось оправдываться по поводу тех вещей, которые он делал и которых не делал. Никто не пытался специально припахать его делать какую-нибудь мерзость, но во время разводов ему доставалась самая грязная и тяжелая работа. Он никак не мог понять, как же это так получается, только в столовой он часто оставался голодным и принужден был драться за кусок пищи с каким-нибудь доходягой. Когда по вечерам рота стекалась к каптерке за нитками, ПОДШИБОЙ и сапожным кремом, ему постоянно не хватало, и он стирал и стирал одну и ту же подшиву, нитки воровал, а сапоги обтирал мокрой тряпкой. Бриться тоже было нечем, но он спасался тем, что на умывальнике всегда лежала куча использованных лезвий "Нева", тупых, как утюги. Ими он и брился — благо, было не впервой. Впрочем, он привыкал; все-таки шел уже третий месяц его службы.
Миша ждал. Он ждал, когда какое-нибудь черномазое быдло явно "наступит ему на яйца". Он ждал, когда его поставят перед фактом и ему просто придется драться. Миша еще не научился бросать вызов, Он холодно выслушивал гадости и оскорбления в свой адрес, он прямо смотрел в глаза наглецу, надеясь, что тот сорвется, он старался располагаться в пространстве так, чтобы всегда можно было дотянуться до табуретки. Он еще не умел наглеть, но изо всех сил пытался это сделать. Он ждал,
Через несколько дней после возвращения из госпиталя Миша почувствовал назойливый зуд в паху. Целый день он не обращал на это внимания и лишь почесывал зудевшие места И только вечером, в туалете, он ненароком заглянул под резинку. У него в глазах потемнело, и ужин агрессивно хлюпнулся снизу в кадык. Там были вши. Огромные, белесые, они утюжили ткань, как бээмпэшки на учениях. Еще несколько притихло на лобке. Он чуть не закричал от отвращения — никогда раньше он не видел этой мерзости, — но сработал уже появившийся у него "автопилот", и Миша сдержался. Он оглянулся по сторонам — в туалете никого не было, — и тщательно передавил всю эту шушеру. Вши лопались под его ногтями, брызгая гадким беленьким дерьмом. Дождавшись ночи, он украл трусы и майку из числа сохнувших на спинках коек (в баню не водили уже третью неделю, и некоторые, из числа самых чистоплотных, стирали свое белье), прогладил форму в бытовке, свои трусы выкинул на помойку, а потом пошел в умывальник и тщательно подмылся. Затем он оделся по всей форме и лег спать (наверное, это был сдвиг по фазе, но только Миша ни за что бы не смог сейчас заснуть раздетым). И вот тогда-то, в темноте, под одеялом, его догнала истерика. Он плакал и тихонько скулил от омерзения и безысходности, вцепившись руками в раму койки, чтобы не скрипеть, и вогнав зубы в подушку, чтобы не заорать.
На завтраке к их столу подошел сержант Ходжаев, спокойно протянул руку над Мишиным плечом и взял с куска хлеба его пайку масла. Это произошло настолько неожиданно, что Ходжаев уже успел сделать несколько неторопливых шагов к своему столу, пока случившееся дошло до Миши. Он скованно поднялся. "Это явный вызов. Если я сейчас промолчу или отреагирую недостаточно буро, меня зачмырят".
— Эй, мужик! — его голос прозвучал не так нагло, как бы ему хотелось, но достаточно громко для того, чтобы Ходжаев его услышал.
— Че хотел, урод? — спросил стоящий у своего стола Ходжаев.
Что бы ему такого наглого сказать? И вообще, как формулируется вызов?
— У тебя че, чурка, голодняк на масло? — сказал Миша и испугался. Опять придется получать по морде.