Кажется, Они тогда были в плащах... Да, конечно же, в плащах. И на Ней были Её любимые туфли: голубой замши, прошитой чёрными шнурами. Уезжая, Она оставила туфли в прихожей, словно собираясь вернуться. И они стояли там, брошенные, никому не нужные; пока однажды кто-то из гостей, уходя домой в ненастную погоду, не попросил их для своей жены - мол, она сейчас в новых французских и боится, что её туфли пострадают от воды. И Он разрешил. Но при этом на душе у Него было пусто и больно, будто Он отдал хрустальные золушкины башмачки.
Такую же пустоту и боль Он испытывал каждый раз, когда проходил по каштановой аллее. А в дождь Он там вообще не ходил...
"Да, - подумал я, - о её туфлях я совсем забыл. А вот аллею помню. Нет, уже не бередят душу воспоминания, когда я иду по этой аллее, но настроение непроизвольно настраивается на тихую ностальгическую грусть, хотя каштаны давно вырубили и на их месте посадили берёзы. А вот "ячеистая под шоколад" плитка осталась, но теперь никто не даст её насечкам такое сравнение. Исчез плиточный шоколад с прилавков..."
Я взял несколько блокнотных листочков.
...Состав подали на перрон за полчаса до отправления поезда, и Они чуть ли не первыми вошли в вагон. Зашли в купе, Он задвинул дверь, сели. В зеркале на двери отражалось ещё одно купе, и там тоже сидели двое. Он обнял Её и стал целовать. За ухом, в щёку, в подбородок. Едва касаясь губами, Он ощущал горьковатый привкус хвои. Духи Ему не нравились, впрочем, Ей тоже.
Поцеловать в губы Он Её не успел. Зеркальное купе резко, со стуком въехало в стену, и в дверном проёме возникла женщина с раскрасневшимся энергичным лицом. Не обращая на Них внимания, она поставила на сидение тяжёлую объёмистую сумку и что-то крикнула по коридору в конец вагона. Через мгновение к первой женщине присоединилась вторая, мальчик лет шести с автоматом, мальчик лет трёх с мизинцем в носу и ещё несколько чемоданов и сумок. Мальчишка с автоматом сразу забрался на верхнюю полку, и малыш тут же захотел к нему. Его подсадили, и он, усевшись рядом с братом, стал пускать ртом пузыри, вполне довольный собой. Женщины о чём-то посовещались и вышли, приказав обоим мальчишкам не свалиться.
Тогда Он повернулся к Ней и, наконец, поцеловал в губы.
- Не развращай несовершеннолетних, - прошептала Она.
Сверху, свесившись с полки, на Них долгим изучающим взглядом смотрел старший мальчишка.
- Я пойду, - сказал Он.
- Да, иди.
Он вышел на перрон и подошёл к окну Её купе. Окно было пыльным, и Ему вдруг захотелось написать на нём пальцем: "ЛЮБЛЮ".
Она постучала по стеклу с той стороны, махнула рукой - иди. Он улыбнулся, показал на часы - ещё двадцать минут. И именно в этот момент Он понял, что это ВСЁ.
Он протянул было руку, чтобы наконец-то написать признание, но вместо этого махнул ладонью, повернулся и пошёл прочь. Не оглядываясь, быстрым шагом вошёл в здание вокзала, вышел на площадь.
Было ясное прохладное утро. Двадцать седьмое мая.
Он глубоко вздохнул, но не почувствовал ни облегчения, ни боли. Ничего. Пустота.
...Больше Они никогда не встретились.
"И всё же встретились, - с грустью подумал я. - Спустя двадцать пять лет". Мой редакторский взгляд невольно отметил в тексте излишнюю долю мелодраматичности - то, от чего я сейчас категорическим образом избавлялся в своих повестях. Но, странно, сам текст меня задел. Быть может, потому, что всё так и было? Или память просто романтизирует мою юность?
...Был сырой, промозглый, осенний вечер, лил сплошной холодный дождь, и Он напился. Утром Он сходил на почту и дал телеграмму: "Я тебя люблю". А вечером напился.
Он сидел в каком-то подвальчике на высоком табурете за круглым маленьким столиком. Воздух в подвальчике представлял собой белесый липкий коктейль из табачного дыма, сырости, перегара и тяжеловесных нецензурных мужских разговоров. По цветному стеклу полуподвального окна узорчатыми струйками стекала вода; Он заворожёно смотрел на судорожно меняющиеся и вдруг замирающие узоры и пил. Пил за невесту, только за Неё, за Её счастье, за... За Её волосы, крашенные хной (Её любимый цвет - тогда, по крайней мере), зачёсанные назад и перехваченные резинкой; за Её открытый чистый лоб с махоньким лукавым шрамом; за вечный румянец чуть припухлых щёк. За Её серые хорошие глаза - чёрные и чужие, когда Она задумывалась.
Потом Он выбрался из подвальчика по осклизлым, грязным, стоптанным ступеням в чёрную городскую ночь и побрёл прямо по лужам посреди улицы, сгорбившись под проливным дождём. Пустой, ярко освещённый автобус сухим пристанищем ждал Его на перекрёстке, но Он прошёл мимо, и тогда шофер мягко тронул машину, с лязгом закрыв дверцы, и автобус, сияя пустыми окнами, медленно уплыл в дождливую тьму.
Домой Он пришёл как-то быстро, словно Его дом стоял рядом, за углом, а не чёрт знает где. Дверь в квартиру была распахнута настежь, но Он не обратил на это никакого внимания. Вошёл, постоял в коридоре, неуклюже раскорячившись между стенами и шумно дыша перегаром, затем пьяно икнул и ввалился в освещённый четырехугольник комнаты.
И отрезвел. Вода лилась с плаща на пол ручьями, растекаясь огромной холодной лужей.
- Ты... - прохрипел Он.
И Она в белом подвенечном платье - прямо со своей свадьбы - бросилась к Нему на грудь, уткнувшись в неё лицом. Что Она никогда - просто никогда! - не делала...
- Бог мой, ты мокрый, ты совсем мокрый, - прошептала Она, но, как Ему показалось, ещё сильнее прижалась к груди.
- Ты... - прохрипел Он и задохнулся, зарывшись лицом в Её волосы.
- Не обнимай так крепко...
Она застучала в Его спину кулачками.
- Эй, парень, - хмуро сказал бармен, тряся Его за плечо. - Мы закрываемся.
Он очнулся.
Был поздний промозглый осенний вечер. На улице лил сплошной холодный дождь. Он сидел в каком-то подвальчике на высоком табурете, край стола немилосердно давил в грудь. В помещении было пусто, неуютно и страшно грязно: столы завалены объедками, уставлены пустыми бутылками и пивными кружками; пол представлял собой мозаику из слякоти, занесённой с улицы, окурков и плевков.