Они уехали. Саша бесцельно побродила по квартире, третий раз за день полила цветы, не глядя, поиграла с фотографиями на комоде. А зачем на них смотреть? Она и так прекрасно помнила, кто запечатлен на снимках. В маленькой овальной позолоченной рамочке — она первоклассница: волосы туго стянуты в две косички, но одна непослушная прядь все же выбилась, и она сдувает ее со лба, смешно выпятив нижнюю губу. В прямоугольной деревянной — мама с тетей Валей. Мама справа, а тетя слева. Если не знать, так и отличить невозможно: близнецы на то и близнецы, чтобы вводить окружающих в заблуждение. Впрочем, уже давно тетя Валя никого не может запутать, но до сих пор при ее появлении Саше кажется, что через секунду откуда-нибудь обязательно появится мама и скажет, подмигнув:
— Ну, и кто из нас кто?
Саша провела пальцами по гладкому дереву. Мама справа, тетя слева. Тетя на земле, мама где-то в другом месте. Где-то там теперь и Вовка. Она не смотрела. Просто подержала в руках холодную рамку. Она знала: там за стеклом на снимке улыбается брат. За спиной гитара, здание МГУ и весеннее солнце, с одной стороны веселая тюльпановая клумба, с другой — неровные края оборванной фотографии. Это она сама отделила от брата Лялю. Не сразу, конечно. Сначала они вдвоем улыбались ей с комода. И потом, когда Ляля внезапно ушла от брата, заявив, что не намерена тратить лучшие годы жизни на бездарность, а намерена потратить это время на поиски более достойного отца для их дочери, именно тогда Саша и поняла, почему Лялина улыбка на фотографии все время казалась ей издевательской. Если бы можно было так же легко, одним махом, как на снимке, избавить Вовку не только от самой Ляли, но и от мыслей о ней, возможно, на комоде рядом с фотографиями сейчас не валялись бы ключи от его квартиры, от гаража, выполнявшего функции музыкальной студии, и уютного кафе для своих (наверное, тех, что явились сегодня в косухах), и места редкого отдыха для всегда чистой, отполированной воском «Ямахи», которая теперь валяется на какой-нибудь свалке и ничем не отличается от других таких же искореженных дорогой железяк.
Саша задумчиво повертела в руке ключ от гаража. Да, Ира права. Наверное, Вовкиному окружению было бы и понятнее, и приятнее прийти в последний раз в его холостяцкую берлогу, а не в чужой дом. Пускай это квартира его родной сестры, пускай такая же холостяцкая, но берлогой ее никак не назовешь. Здесь надо было разуваться, говорить шепотом, а не горланить, из динамиков тихо звучал Шопен, а не гремел рок, и пахло тут краской, лаком и растворителем, но все же не бензином и уж точно не португальским портвейном.
— Будешь? — этим вопросом Вовка встречал любого, переступающего порог гаража, и всякий, даже новичок, сразу понимал, о чем его спрашивают. Интересно, что ответ ничего не решал. Брат никогда не настаивал и никого не уговаривал употреблять горячительное, но спрашивал всех и всегда, будь перед ним язвенник, пятилетний ребенок, приехавший на машине приятель или родная сестра, которая, о чем он был прекрасно осведомлен, никогда не пила ничего крепче кваса. Саша не раз напоминала ему о том, что у нее аллергия на алкоголь, но в ответ неизменно слышала:
— Это было вчера.
«Это было вчера», — повторила про себя Саша. Вчера. И Вовка с гитарой, и весна, и тюльпаны. А прошло десять лет. И на дворе осень. И ни тюльпанов нет, ни гитары. Ни Вовки…
А вот еще одна рамка: простая деревяшка, выкрашенная в ярко-синий цвет, в россыпи красного бисера по углам — подарок племянницы на Сашино двадцатипятилетие. Она потрогала пластмассовые пупырышки, погладила гладкую поверхность. Почему-то вспомнилось какое-то студенческое задание: докажите, что синий цвет лучше красного и наоборот. Вот же они, рядом, синий и красный, прекрасно смотрятся вместе, скрепленные канцелярским клеем, и никому не приходит в голову выяснять превосходства того или другого цвета.
Она улыбнулась, вспомнив обстоятельства, при которых был сделан снимок, любовно вставленный семилетней Марусей в творение собственных рук. Какой тогда был год? Восемьдесят девятый? Девяностый? Да, точно девяностый. Саше едва исполнилось пятнадцать, и она таки вымолила у родителей разрешение пойти в поход с компанией старшей сестры. Две недели горных порогов, костров, рыбалки и каждодневной ухи больше всего запомнились девочке вовсе не опасными сплавами, соснами и страшными рассказами о близости медведей, волков и прочих неприятностей. Чаще всего потом, в городе, вспоминала она опьяняющий запах свободы, который ощущался тогда в походе. Отсутствие привычного контроля взрослых, легкий, необидный матерок, который можно было ежесекундно схлопотать за неправильный гребок, неверный аккорд или пересоленную гречку, и, разумеется, ритуальное, вечернее, немного гнусавое из-за постоянно мокрых ног исполнителя «Как здорово, что все мы здесь сегодня собрались». Это действительно было здорово, восхитительно, волшебно. Две недели нескончаемого праздника, буйства фантазии и кипения крови. Особенно горячо кровь бурлила именно в тот момент, когда выливала в реку только что приготовленный суп, который ей впервые доверили сварить самостоятельно. Доверие доверием, но оно не остановило красавца Бориса, негласного капитана, самого старшего и опытного в команде, поморщиться и объявить во всеуслышание, что «даже в институтской столовке уха повкуснее и понаваристее». Уха, возможно, там была и «понаваристее», а норова у Саши тогда было не меньше, чем у всех посетителей того общепита, вместе взятых. Она была молоденькой, хорошенькой, гордой, конечно же, как и многие девушки, влюбленной в Бориса и… строптивой. Мгновение — и весь котел с горячим супом в холодной реке, еще одно — в ледяную воду летит сама Саша, поскользнувшись на крутом берегу, третье — за ней прыгает испуганная Ира. И вот они уже обе мокрые, дрожащие, в одинаковых майках, звонко хохочущие, стоят по колено в воде и держат злополучный котел, в котором вместо горячего супа плавает испуганная мелкая щучка.