Здесь Дедевиз дю Дезер, к сожалению, прерывает цитату, и о завершении послания мы можем судить лишь по ехидному замечанию историка: «Мадлен не заставила Ромма томиться, и еще до того, как запечатать письмо, он получил от нее кольцо и… зубочистку, после чего ответил ей акростихом столь совершенной пошлости, что, похоже, заимствовал его у соседа-кондитера»[219].
Их роман развивался, по-видимому, достаточно неспешно. Лишь четыре года спустя Жильбер позволил себе по отношению к девушке некоторые вольности, за которые она попыталась наградить его оплеухой. Об этом мы узнаем из его письма от 18 декабря 1773 г.:
Моя дорогая кузина, я неплохо себя чувствую, отразив Вашу оплеуху. Но не думайте, что я не испытываю никаких эмоций. Судьбе было угодно, чтобы я сдерживал до сих пор чувство мести, но оно от этого только окрепло, и я не упущу случая дать ему возможность вырваться наружу. Оплеуха стоит пяти поцелуев. Я посылаю их Вам со всем тем пылом, с которым они только и могут искупить мое огорчение. Два я запечатлеваю на Ваших очаровательных щечках, которые так украсила Ваша скромность, ведь без нее любая красота ничто. Газовая косынка[220] иногда позволяет внимательному глазу разглядеть нечто такое, на чем я оставляю еще два своих поцелуя. И не стоит пугаться моего возмездия; оно, на мой взгляд, еще не соразмерно тому злу, которое Вы мне причинили. Наказание это столь же легкое, как и бумага, на которой Вам о нем сообщается, и я его с охотой сокращу еще больше, обменяв пятый поцелуй на нечто более существенное. Я буду стараться изо всех сил, чтобы заслужить еще одну оплеуху. Не знаю, удастся ли мне в этом дойти до конца. В предвкушении сего имею честь оставаться, моя дорогая кузина, Вашим скромнейшим и покорнейшим слугой[221].
Звучит многообещающе, однако, по словам Ж. Дедевиза дю Дезера и Р. Бускейроля, исполнения «угрозы» бедной Мадлен пришлось ждать еще целых… 15 лет. Впрочем, к их истории мы еще вернемся.
Рассказ же о риомской юности Ромма подходит к концу. Других сведений об этом периоде его жизни у нас пока нет. Известно лишь, что осенью 1774 г. Жильбер Ромм покинул родной город и отправился в Париж.
Глава 3
Осада «республики наук»
Точной даты прибытия Ромма в Париж мы не знаем. А. Галанте-Гаронне полагает, что это произошло в конце сентября 1774 г.[222], Ж. Эрар – в октябре[223]. Первое мне представляется более правдоподобным. В своем письме от 14 октября 1774 г., открывающем многолетнюю череду его посланий на родину, Ромм сообщает, что после приезда в Париж он помимо прочих трат заплатил за 15 дней проживания на улице Старого Монетного двора (rue de la Vieille Monnoye)[224]. Ну а поскольку в тот же день, когда было отправлено это послание, он обосновался уже по новому адресу – на улице Прачек (l’hotel Royal du Riche Laboureur rue des Lavandiиres place Maubert)[225], логично предположить, что к моменту написания письма эти 15 дней уже истекли. Иными словами, на парижскую землю Ромм ступил, очевидно, не позднее 30 сентября.
С этого времени мы обладаем уже гораздо более подробными сведениями о его жизни, поступках и даже некоторых мыслях: отныне он достаточно регулярно будет сообщать о них Г. Дюбрёлю. В частности, из их корреспонденции мы можем узнать о мотивах, побудивших Ромма покинуть родной город и отправиться в Париж. Ну а поскольку эти мотивы были, увы, не слишком оригинальны, то, прежде чем перейти к их рассмотрению, думаю, следует рассказать о тех общих причинах, которые во второй половине XVIII в. вызвали настоящий наплыв юных и более или менее образованных провинциалов в столицу Франции.
Век Просвещения подарил молодым французам, не имевшим знатных предков, но получившим достаточно сносное образование, надежду на социальное восхождение по новому, неизвестному их предшественникам пути – через успех на поприще литературы или науки. Разумеется, и литература, и наука существовали также в предыдущие столетия, но лишь век Просвещения превратил их в профессии, способные обеспечить своим обладателям высокое положение в обществе. Наглядным подтверждением тому стал жизненный путь большинства знаменитых французских писателей и ученых того времени, которым их таланты обеспечили широкое общественное признание и если не богатство, то вполне солидный достаток. Так, избрав литературную стезю, сын нотариуса М.Ф. Аруэ (больше известный как Вольтер) и сын ремесленника Д. Дидро стали не только властителями дум современников и привилегированными корреспондентами коронованных особ, но и достаточно обеспеченными людьми. Благодаря своим научным трудам не менее головокружительное восхождение по социальной лестнице совершили Ж.Л. Лагранж и П.С. Лаплас, чьи отцы были соответственно чиновником и крестьянином. Подлинным же олицетворением новых возможностей, открывавшихся тогда перед талантливыми людьми скромного происхождения, можно считать судьбу Ж.Л. Даламбера. Бедный бастард, брошенный знатной матерью и выросший в семье стекольщика, он сделал блестящую карьеру сразу на обоих поприщах – и литературном, и научном. Неудивительно, что писатели того времени на все лады превозносили достоинства «республики изящной словесности» (république des lettres) и «республики наук» (république des sciences), изображая каждую из них как некое внесословное братство, где истинный талант обязательно найдет признание. И так же неудивительно, что перспективы повторить успех одного из великих притягивали как магнитом в Париж – мировую столицу искусств и наук – множество незнатных юношей из провинции. Но был ли доступ в эти «республики» столь легок, как издали казалось наивным провинциалам?
Относительно «республики изящной словесности» на этот вопрос подробно ответил американский историк Р. Дарнтон в исследовании «Литературное закулисье Старого порядка»[226].
«Сколько молодых людей в конце XVIII века, – писал он, – мечтали о том, чтобы войти в число посвященных, наставлять монархов, спасать оскорбленную невинность и править республикой словесности с высот Французской Академии или замка вроде Ферне. Стать Вольтером или д’Aламбером – вот что манило молодых людей, мечтающих о карьере»[227]. Однако в соприкосновении с реальностью эти благие надежды терпели крах. Рынок печатной продукции, пусть даже многократно выросший во второй половине столетия, все равно был недостаточен для того, чтобы прокормить всех желавших заняться литературным трудом. Отсутствие свободной конкуренции среди книгоиздателей, позволявшее им диктовать писателям наиболее выгодные для себя условия, и, в еще большей степени, отсутствие какой-либо защиты авторских прав от издательского пиратства делали для литературных неофитов крайне проблематичным даже выживание, не говоря уже о сколько-нибудь обеспеченной жизни.
Материальное благосостояние мэтров Высокого Просвещения, чей удел казался столь привлекательным для молодых дарований, обеспечивалось, отмечает Р. Дарнтон, не столько гонорарами за их произведения, сколько доходами от различного рода академических и государственных должностей, правительственными пенсиями и пожертвованиями меценатов. Однако источники эти отнюдь не были неиссякаемыми, и успевшие припасть к ним раньше других вовсе не горели желанием делиться с опоздавшими. В результате «пока горстка литературных бонз тучнела на пенсиях, большинство авторов опускалось на уровень литературного пролетариата»[228]. Преуспевавшие писатели с нескрываемым презрением относились к неудачникам, оказавшимся на литературном дне, и дали им обидное прозвище «руссо сточных канав» (rousseauх du ruisseau).
Попав однажды на литературное дно, провинциальный юноша, мечтавший взять Парнас приступом, выбраться оттуда уже не мог. По словам Мерсье, «он падает и стенает у подножия непреодолимой преграды… Принужденный отказаться от славы, по которой так долго вздыхал, он останавливается и трепещет перед дверью, закрывшей ему путь наверх». Более того, племянники и внучатые племянники Рамо наталкивались на двойную преграду – и социальную, и экономическую; отмеченные однажды клеймом литературного дна, они уже не могли проникнуть в изысканное общество, где распределялись теплые местечки. И тогда они проклинали закрытый мир культуры. Чтобы выжить, они брались за грязную работу – шпионили для полиции и поставляли порнографию; и заполняли свои произведения проклятиями против «света», унизившего их и развратившего[229].
223
226