Выбрать главу

Когда наутро он уселся писать — было всего лишь одиннадцать, но его мысли были заняты Вилли, работа не подвигалась, — негр постучался — не пнул ногой — в дверь.

Лессер встал, нервничая, но в то же время испытывая облегчение и страстное желание сбросить бремя, которое Вилли на него возложил, словно каменную плиту.

Вилли, потупив глаза — очевидно, работа не задалась, ибо он уже запихивал машинку под стол, — выпрямился и, казалось, весь напрягся, как будто ничего иного ему не оставалось, да и не хотелось. Некоторое время он стоял, глядя в окно. Лессер посмотрел туда же, но ничего не увидел.

Вилли все глядел и глядел в окно, затем отвернулся, как будто, сколько б он ни смотрел, там не было того, что он искал. То, что он искал — если искал вообще, — было в этой комнате. Да и в комнате он не был в полном смысле слова. Но вот прошло какое-то время — и он уже вместе с Лессером, в его кабинете; он сидит, как статуя черного дерева, на стуле с прямой спинкой, и никто, констатировав его присутствие, не сослужит ему службу Пигмалиона. Он сам высек из себя статую.

*

Писатель, сидя на кушетке, подается вперед, потирает сухие белые ладони.

— Выпьем?

— Давайте сперва вырежем всю вступительную ахинею и займемся существом дела.

Лессер извиняющимся тоном напоминает Вилли, что не просил у него рукопись. — Вы сами просили меня прочесть. Если вы полагаете, что совершили ошибку, и станете выпендриваться и раздражаться от того, что я вам скажу, быть может, не стоит и начинать? Весьма обязан вам за то, что вы разрешили мне просмотреть ее.

— Я уже завелся, приятель, таков уж я есть и имею на это право. Но давайте все-таки поговорим, врубайтесь.

Лессер сообщает, что ни с кем не собирается обострять отношений. — Мне приходится считаться со своей собственной натурой. Она любит жить в мире.

— Обострять отношения — моя привилегия, и не слишком-то полагайтесь на обстоятельства, например, на то, что я сам попросил вас об одолжении.

— Давайте договоримся. Если мы не сможем разумно потолковать, давайте просто все забудем. Я работал над своей книгой много лет и хочу неконец закончить ее. Для этого мне нужен мир и покой. Вот почему мне нравится здесь — ничто особенно не мешает, я могу работать. Левеншпиль преследует меня, но это я выдержу. Но я не потерплю, чтобы кто-нибудь еще висел у меня на хвосте, с причиной или без причины.

— Вместо того чтобы читать мне нотацию, Лессер, почему бы вам не отбросить свое беложопое высокомерие и не сказать правду? Я не прошу гладить меня по шерстке и не хочу вступать с вами в спор.

— Рад от души.

Лессер решает прочесть часть своих заметок, но раздумывает и говорит только то, что считает нужным ему сказать, меж тем как Вилли, разыгрывая терпеливость и безмятежность — ему не о чем особенно беспокоиться, — складывает свои пальцы-обрубки замком на облаченной в зеленый свитер груди, меняет позу, поглаживает свою курчавую бородку.

Лессер говорит: — Начну с того, что вы несомненно писатель, Вилли. Обе части вашей книги, автобиография и пять рассказов, сильны и впечатляющи. Каковы бы ни были недостатки ваших произведений, в них чувствуется явный талант.

Вилли смеется мягко и издевательски. — Ну, ну, папуша, кому вы это говорите? Это мало что значит, когда человек знает, что с его книгой не все ладно. Выкладывайте вашу сраную правду.

Правда, говорит Лессер, состоит в том, что книга хороша, но могла бы быть лучше.

— Я и сам так вам сказал, — говорит Вилли. — Разве я не говорил, что я недоволен? Давайте о том, о чем я действительно вас просил, ну, это, где я сошел с рельсов.

— Я повторю, Вилли, если вы сами недовольны тем, что написали, то, думаю, у вас есть основания быть недовольным. Я бы сказал, у вас целого не получается, хромает форма. Создается ощущение зыбкости и расплывчатости, целое разваливается, и это не дает вам покоя.

— Где это начинается, приятель?

— С первых же страниц автобиографии. Не то чтобы вы работали недостаточно, но вам надо нажимать на технику, форму. Мне не совсем удобно говорить об этом, но вы должны тщательнее подбирать слова.

Вилли встает со стоном, как будто опасаясь, что его пригвоздят к стулу.

— Сейчас я докажу вам, Лессер, какую хреновину вы несете. Перво-наперво, вы неверно определили мою работу. Та ее часть, которую вы называете автобиографией, чистая выдумка. Я все выдумываю из головы, приятель. Тот хмырь, от лица которого ведется рассказ, это не я. Это от начала до конца плод моего воображения, только и всего. Сам я родился на Сто двадцать девятой улице в Гарлеме, потом, когда мне исполнилось шесть лет, мы вместе с мамой переехали в Бедфорд-Стюйвезант, и я не бывал нигде южнее, разве что купался на Кони-Айленде. Я никогда не бывал в штате Миссисипи и не собираюсь соваться в эту дыру. Я отродясь не едал рубцов, от одного их запаха у нас с мамой с души воротило, и меня бы вырвало, если бы я попробовал. Я никогда не работал в Детройте, Мичигане, хотя мой милый папочка три года чистил нужники. А вот в четырех рассказах — все сущая правда. В них описывается случившееся с моими приятелями, которых я знаю всю жизнь, и все было в точности так, как я рассказываю, — все было в действительности, и это единственная моя действительная автобиография, а иной нет — и точка.

Лессер изобразил на своем лице удивление.

— Книга написана как автобиография, но даже если это чистая выдумка, суть в том, что у вас что-то не получилось, иначе бы вы не попросили меня прочесть ее.

Вилли основательно и безмятежно чешет яйца.

— Я не наседаю на вас, Лессер, только почему вы так уверены в своих словах, беложопик, если моя книга и ваше впечатление — две разные вещи?

— Во всяком случае, мы оба сходимся в том, что над ней надо еще поработать.

— Поработать! — передразнивает его Вилли, закатывая влажные глаза.— Я уже до того наработался, что всю жопу истер до мослов. Я доработался до нищеты, приятель. Это мой четвертый черновик, сколько еще я должен сделать?

В его низком голосе зазвучали высокие ноты.

— Ну, быть может, еще один.

— А х... не хошь?

Лессер разозлился на себя за то, что ввязался в перебранку, зная наперед, что этим все и кончится.

— Вилли, — раздраженно говорит он, — мне надо работать дальше над моей собственной книгой.

Массивная фигура Вилли оплывает, черное дерево превращается в деготь.

— Не пудрите мне мозги, друг мой Лессер. Не доставляйте мне такого огорчения. Не задевайте моего самолюбия.

Лессер просит Вилли поверить в его добрую волю. — Я понимаю ваши чувства и могу поставить себя на ваше место.

Негр отвечает в холодном и надменном гневе:

— Ни один белокожий мудак не может поставить себя на мое место. Мы говорим о негритянской книге, а вы совсем не понимаете ее. Литература белых совсем не то, что литература черных, да и не может быть такой же.

— Нельзя отразить жизнь негров, просто записывая ее на бумаге.

— Негры — это не белые и никогда не будут белыми. Они раз и навсегда останутся черными. Тут не действует закон всеобщности, если на это вы намекаете. Мы с вами чувствуем по-разному. Вы не можете писать о неграх, потому что не имеете ни малейшего понятия о том, что мы собой представляем и что переживаем. У нас совсем другая кухня чувств, чем у вас. Усекли? Это должно быть так. Я пишу о душе чернокожего народа, я кричу, что мы по-прежнему остаемся рабами в этой блядской стране, но не намерены и дальше быть рабами. Можете вы это понять, Лессер, вашими белыми мозгами?

— Ну, мозги-то у вас тоже белые. Но если вы мучаетесь и стремитесь быть человечным, это трогает меня, ваш жизненный опыт становится моим. Вы сделали это. Вы можете отрицать закон всеобщности, Вилли, но вы не можете отменить его.

— Плевал я на вашу человечность. Она не дает вам никаких преимуществ, а уж нам-то и подавно.