С улиц же слышались то хлопки ружейных выстрелов, то – в Москве-то, в первопрестольном граде! – пушечные залпы. И где-то совсем неподалеку, прислуга говорит, на Пресне, у Никитских ворот… Откуда они все знают? Скоро выяснилось. Сын кухарки Олюшки Павлик, которого с легкой руки Жоржа звали Пансой, с горящими пылким азартом глазами выбегает проходными дворами – ворота сторожит городовой и никого не выпускает – на Тверскую и каждые пятнадцать минут возвращается с новостями, услышанными от дворников, городовых, случайно забегающих в Старопименовский боевиков. И его теперь пускают в барские покои – мама и папа расспрашивают мальчишку – что делается, где…
Бои подходят уже к нашему дому – перестрелка все слышнее. Докатилось! Со двора слышен девичий визг: «Сатрап! Негодяй!» Выглянули в окно – казак на коне загнал во двор курсистку и стегает ее нагайкой. Отец послал швейцара прекратить безобразие.
В сумерках 17 декабря Панса вбежал в квартиру с криком, слезами, откуда-то текла кровь. Жорж испугался – такого обилия крови видеть еще не приходилось. Отец решительно отвел Пансу в операционную – самую большую в квартире комнату, куда никто из детей не допускался, даже почти взрослый Жорж.
Оказалось, Панса высунулся из переулка на Тверскую в момент самой горячей стрельбы, и пулей ему прострелило левую руку под локтем. Рана, отец сказал, пустяковая, кость не задело, а боль скоро пройдет. Панса все же не унимался, и рев его долго был слышен в доме, хотя мать давно увела раненого мальчика к себе на шестой этаж.
Новость сбила с ног.
Николай Второй отрекся от престола. В пользу брата Михаила, который, не успев стать Вторым, тоже отказался от престола. О войне все забыли. Москва сошла с ума от ликования. Демонстрации, митинги, головокружительные речи… В университете… Какие, к черту, занятия – весь университет на улице, все целуют друг друга, полное упоение свободой, равенством и братством.
Жоржа целую неделю носило по митингам, он впал во всеобщий восторг и кричал вместе с толпой таких же счастливых зевак: «Ура! Свобода! Пал ненавистный царский режим!» Это когда еще он опомнится, сколько горюшка хлебнет и будет не без стыда вспоминать, как непростительно глупо поддался ликующему ажиотажу. Что ему царский режим? Такой ли уж ненавистный? Слабый, глупый, дряхлый, но вот чтобы ненавистный? Да плевать ему было и на царя, и на его министров…
Зато на волне всеобщего счастья, поддавшись ей, такой радостной, пала неприступная крепость, Раечка Вязова. Они с Жоржем забрели в меблированные комнаты в красном неоштукатуренном доме на Живодерке, и там все само собою случилось.
Утром Жорж, проводив Раю, понесся, счастливый, домой, на Москворецкую набережную. Взбежал на крыльцо – что такое? Парадная дверь не заперта. И тишина в квартире. Никто не вышел навстречу. Странно. Жорж отворил дверь в гостиную, переступил порог – пустота. Пугающая пустота! Кинулся в спальню, в столовую, в папин кабинет – везде, везде пустота! Ни души. И вся мебель вывезена. На полах – квадраты и прямоугольники слежавшейся пыли, обозначившие обжитые за одиннадцать лет места шкафов, буфета, письменных столов, кроватей. В своей комнате Жорж обнаружил моток веревки и разбитую рамку от дедушкиного портрета.
– Мама! Папа! – Гулкое эхо по коридорам, вот и весь ответ. Вся их большая семья, прочно обосновавшаяся здесь, в директорской квартире, с прислугой, Левкиной гувернанткой исчезла, оставив о себе лишь слабый след. Мысли путались, глаза шарили по опустевшим обоям, – да нет, это наши обои. Подошел к окну – ветви липы в привычном рисунке накладывались на стену Московской электростанции на том берегу. Слабый снег порошил, устилая вечностью мостовую, лед Москвы-реки и парапет набережной.
Что делать? Куда кидаться?
Силы иссякли. Жорж оперся спиной о стену – унять головокружение, дрожь в ослабевших ногах, ноги не удержали, он сполз медленно на пол и так застыл, сидя, безвольный, бессловесный – ни на одной мысли не мог сосредоточиться.