А мать Марфа смотрела на меня темными своими глазами и все понимала.
– Господь милостив, – повторяла она.
Ветреный март катился уже к концу, когда в одну из промозглых ночей мне приснился странный сон. Я увидела Дашу, идущую мне навстречу по цветущему майскому лугу. Она шла, улыбаясь, и таким же ярким, как и солнце, огнем светились ее волосы. Улыбка ее была столь добра и светла, что, казалось, принадлежала уже не этому миру. Я закричала и протянула руки, а сестра, одарив меня лучистым взглядом, пошла прямо навстречу, не касаясь ногами травы. Я проснулась и долго-долго лежала с мокрыми глазами, не зная, как же растолковать этот сон – как благую весть или как недоброе предзнаменование. Потом я вскочила с лежанки – и упала на колени перед иконой.
– Господи, – зашептала я, не вытирая слез, – спаси и сохрани рабу твою Дарью, выведи ее на путь добрый, не оставь защитой своей, не допусти беды, Господи!
– Добрый знак, – сказала мне поутру мать Марфа, когда я рассказала ей этот сон. – Свидитесь, значит, вскорости.
С этого дня я снова могла разговаривать с Господом. Оледеневший ком внутри подался, начал таять, и слова молитв полились легко и горячо, как и прежде. Здесь не было прямой связи с тем сновидением – просто я поняла, что Он милостив и не оставит меня.
А тем же вечером я встретила в коридоре, ведущем в монастырскую библиотеку, грозного председателя ревкома. Мы не виделись больше месяца, и машинально я отметила, что за это время он похудел и стал словно взрослее. Исчезло из глаз удалое веселье, придававшее ему вид мальчишки, ввалились щеки, и весь он выглядел строже, старше, и в глазах его блестел металл.
– Аркадий Николаевич, – изумилась я, – что вы тут делаете?
Я вовсе не имела в виду ничего плохого, но Аркадий вспыхнул и опустил голову.
– Я за книгами приходил, – объяснил он. – У вас великолепная библиотека… мать Марфа разрешает мне…
Библиотека в монастыре действительно была достойной, богатой трудами не только церковными, но и светскими. Пушкин, Гоголь, Лермонтов, Байрон соседствовали здесь с житиями святых, а потертые тисненые узоры на корешках, потрепанные уголки вызывали восхищенный трепет своей древностью и так и манили взять их в руки. Я, немного придя в себя, много раз заходила в высокую сводчатую комнату, чтобы хоть ненадолго забыть обо всех печалях. Но красный комиссар – здесь? За книгами?
– Вы, Александра Андреевна, зря удивляетесь, – словно прочел мои мысли юноша. – Я, к примеру, Гоголя очень люблю. Все уговариваю мать Марфу пожертвовать хоть часть книг для нашей гимназии, для города – не соглашается. Здесь, говорит, читайте, а на вынос не даю…
Мне на мгновение стало смешно. А потом я подумала, что человек, любящий Гоголя, вряд ли может быть законченным негодяем.
Мимо нас прошествовала по лестнице грузная сестра Анна и окинула нас суровым взглядом.
Аркадий Николаевич тихонько вздохнул. Мне стало жаль его, и я хотела уже раскланяться, но он остановил меня:
– Вы не уделите мне несколько минут для разговора? – спросил он.
– Что, опять биографию выяснять будете? – насмешливо спросила я.
– Зачем вы так, Анастасия Андреевна, – после паузы глухо проговорил Аркадий. – Думаете, если большевик – так сразу черт с рогами и души у него нет? Мне давно не случалось побеседовать с умными, образованными людьми… тем более, из столицы. Впрочем, – прибавил он, отступая, – если не желаете, не смею задерживать…
Да что, в самом деле, не чудище же он, хоть и красный комиссар! Решительно распахнула я дверь в библиотеку…
Вечерние часы пролетели так быстро, что я опомниться не успела. Казалось бы, едва завязался разговор, как слышу – зовут к вечерней молитве. А мы и поговорить толком не успели! Аркадий Николаевич, оказывается, замечательно знаком был со стихами Пушкина, и мы наперебой читали наизусть любимые строчки. А по поводу Лермонтова горячо поспорили.
– И все равно я полагаю, что Лермонтов мрачен! – говорил азартно мой собеседник. – И немудрено – ему лет-то сколько было, когда писал? Самый возраст для страданий и вздохов о том, что жизнь не удалась. Я вон в шестнадцать тоже бежать из дому собирался, потому что родители – косные и устаревшие, друзья не понимают и, ах, меня никто не любит! А повзрослел бы Михаил Юрьевич – и понял бы, что жизнь-то на самом деле прекрасна…
– Опять – вперед, в светлое будущее? – насмешливо фыркнула я.
– И вперед! И в будущее! – запальчиво ответил Аркадий Николаевич. – Мы сами строим свою жизнь и…
Мы оба так увлеклись, что и не услышали стука в дверь. Манифест строителя светлого будущего прервало появление на пороге матери Марфы.
– Аркадий Николаевич, голубчик, – довольно мягко проговорила она, – не слишком ли вы засиделись? Молодым девицам в эту пору молиться да ко сну отходить полагается.
Грозный председатель ревкома поспешно вскочил – и вдруг шагнул навстречу настоятельнице:
– Матушка Марфа, – тихо сказал он, – поговорить бы… не откажитесь выслушать, прошу. Тяжко мне нынче… – и признался, глядя на нее: – Грех взял на душу… долг велит, и умом понимаю, что враги Советской власти, что время нынче такое – с корнем рубить. А все ж не могу – люди живые… душа противится.
Молча, ласково, с бесконечной усталостью мать Марфа погладила его по голове.
– Пойдемте со мной, голубчик, – сказала тихо и вышла.
Аркадий и прежде посещал библиотеку монастыря едва ли не раз в неделю, по словам настоятельницы, а теперь и вовсе зачастил. Раз в четыре-пять дней неизменно возникала на лестнице его худощавая фигура. Монахини, привыкшие к частым появлениям такого гостя, почти не обращали на него внимания. А я… а я скоро поняла, что не ради книг он сюда приходит. Вернее, не только ради книг. Я боялась даже думать о том, чем занят он там, в городе, вне этих стен, не раз замечая, каким колючим и злым приходит он, и как оттаивают его глаза после наших встреч. Несколько раз приходил он к матери Марфе на «исповедь», и она подолгу говорила с ним – а потом его, уходящего, крестила и взаперти молилась одна.
А еще – достаточно было однажды видеть, как светлеет его лицо при моем появлении…
Что же, а я ведь была и не против. Незаметно, исподволь, тихим шагом завоевывал место в моем сердце этот человек. Заледенев после смерти матери, я откликалась на каждое доброе слово или проявление участия, а Аркадий, жесткий и резкий в разговорах с другими, ко мне был неизменно добр и внимателен. Кроме матери Марфы, у меня не осталось в этом мире ни единой привязанности, и Даша была неизвестно где. Тяжело жить, если любить некого и нечем, и поневоле ищешь, к кому привязаться. Я боялась признаться себе, что слишком часто думаю о человеке, о котором думать не должна. У нас с ним ничего общего. Он идет с теми, с кем я не пойду никогда. Он защищает тех, кто погубил меня. У нас с ним нет будущего…
И мысли эти были столь мрачны, что я хмурилась – а потом отбрасывала их. Потом. После. Буду решать, когда наступит время.
Кончился март, пролетел робкой зеленью в хмуром мареве дождей апрель, проглянул в разрывах туч май. Тихий монастырь надежно укрыт был от одуряющего шума пролетарского праздника Первомая, куда так настойчиво приглашал меня Аркадий. Я не хотела и слышать. Не желала иметь ничего общего с этим новым, страшным, чужим «пролетариатом», как выспренне именовался теперь прежний «народ». Пряча голову в песок, как страус, надеялась, что беда обойдет меня, если спрячусь от нее, закрою глаза.
А еще почему-то неприятна была мысль о том, как будут смеяться рядом с Аркадием чужие девушки в красных косынках…