Куорт замер. Сзади жалобно замычал шмару, потянул за повод. Белый его напугал. Сам Куорт страха не чувствовал. Он просто стоял и смотрел, как зверь убирает когти с Маштиной груди. Белый неуверенно повел башкой, принюхался. Шмару закричал и отчаянно рванул повод. Услышав крик, зверь повернулся к Куорту. Старик задержал дыхание, замер и напуганный до смерти шмару. Зверь, казалось, вновь потерял их, замотал башкой, и тогда Куорт понял, что белая тварь почти слепа. Старик дернул за повод. Колокольчики, привязанные к кожаной уздечке, тихо звякнули. Белый пригнулся и уверенно поспешил к добыче, заскользил по снегу испятнанным кровью брюхом. Когда зверь был в десяти шагах, старик потянулся к вьюку и нащупал рукоятку заступа. Куорт умел считать и считал шаги зверя, и когда осталось два шага, прыгнул в сторону и поднял заступ над головой.
Солнце садилось за Гору, когда старик и его шмару показались на тропе, ведущей вниз. Вся деревня собралась у тропы. Никогда еще Куорт не возвращался так поздно, и никогда его груз не был завернут в белую шкуру, похожую на шкуру снежного зайца, но во много раз больше. Гора отбрасывала на тропу длинную тень, а снег на крышах окрасился в розовый.
Куорт провел шмару между двумя рядами молчаливых зрителей. Где-то за широкими спинами мужчин всхлипывала Кунца, жена Машти. Всхлипывала, прижимала к подолу платья черноволосые головки детей. Негоже им видеть мертвого отца. Однако, разглядев шкуру и Кунца, умолкла. Стояла, молчала, а Куорт подвел шмару прямо к ней. Теплое дыхание животного поднималось вверх двумя струйками пара, а на тощих боках застыла темная корка. Младший сын Машти, Аити, потянулся к белому меху. Мать шлепнула его по руке.
Губы Куорта дернулись. Только через секунду женщина поняла, что старик улыбается.
– Не бойся, Аити. Следующей зимой твой отец убьет ямба и принесет тебе такую же.
Мальчик попятился, спрятался за материнской юбкой. Кунца задохнулась, прижала руки к груди.
Старик отвязал сверток, бережно спустил его со спины шмару. Развернул шкуру.
Внутри был Машти. Окровавленный, с лицом, белым от мороза, он все же дышал.
– Возьми своего мужа, женщина. Натри его тело жиром, растирай снегом, только не клади близко к очагу, чтобы мясо не слезло с костей. К весне он будет здоров.
Так сказал Куорт, а потом скатал шкуру ямба, взял шмару за повод и повел к своему дому, и никто не заступил ему дорогу. У порога он свалил шкуру и – стоящие ближе могли поклясться – вытер ноги о белый мех. А заглянувшие в окна видели, как старик развел огонь в очаге, наполнил водой котелок и уселся на циновку. Он снял сабо и поставил рядом с другими – узкими, отполированными до желтизны, и темными, маленькими.
Наталья Иванова
Из-за какой-то десятки
– Папа! Папа! Ну, па-а-апа!
– Лаура, ангел мой…
Лаура, белокурый и плохо расчесанный ангел девяти лет от роду, замолчала и вопросительно посмотрела на отца.
– Поиграй с близнецами, Лаура…
– Нет! Я не хочу! Не хочу! Я не буду! Па-а-апа-а-а!
Бургомистр захлопнул дверь кабинета, отгораживаясь от криков. «Какая-то десятка, – подумал он. – Из-за какой-то десятки…»
В кабинете сгущались тени, но огня бургомистр не зажигал. Грузно осев в кресле, он смотрел на единственный лежащий перед ним лист бумаги. Текст бургомистр знал наизусть – да что там, он и каждый затейливый завиток подписей мог нарисовать с закрытыми глазами… он мог описать фактуру бумаги, мог точно сказать, на каком расстоянии от края наскоро затертая писцом клякса и сколько букв содержится в каждом слове, и в каждой строчке, и во всем документе целиком. Очень простой документ, совсем недлинный, и начинается со слова «договор». Семь букв.
Из-за какой-то десятки. Слова крутились в голове с назойливостью мухи. Из-за какой-то десятки. Из-за какой-то десятки и одного вора – его, бургомистра, служащего! Которого уже повесили, но что этим теперь исправишь… Тот (бургомистр сморщился, как от кислого) – тот швырнул на стол монеты и договор и уперся длинным пальцем в сумму, выведенную писцом с особой тщательностью, дважды, словами и числами, а после, растягивая слова, предложил пересчитать монеты. Он не принял извинений – принесенных потом извинений. Потом, после совсем недлинного расследования. Ах, поздно, поздно, надо было извиняться сразу и не надо было говорить тех слов, про безродных бродяг, которым неизвестно еще можно ли доверять.
Хотя кто он и есть, как не безродный бродяга, незнамо откуда заявившийся в город со своим предложением, без единого рекомендательного письма, с карманами, набитыми леденцами в табачной крошке; безродный бродяга в пыльных сапогах, прямой как палка и гибкий как ящерица, рыжий и с разноцветными глазами, – и ах, как они все бегали вокруг него! Кудахтали как куры и приглашали к обеду, и кто-то из них – тайком, всё тайком – заглядывал к старухе Файвер, которая пустила его жить в комнату за своей лавкой. А он все крутился в городе, заглядывал в подвалы, щурился, смеялся, слюнил палец и проверял ветер, раскланивался с дамами и оделял детей леденцами. И утром последнего дня назначенного им самим срока, когда совет в ратуше начал уже многозначительно переглядываться, а городской судья молча, но о-очень выразительно листал свод законов в той его части, что касалась неисполнения возложенных на себя обязательств, – этим утром он сделал что обещал. Легко! Насвистывая! В каких-то полчаса! А после пришел за деньгами. А потом…
Он сам дьявол, сказал святой отец. А они ушли. А вора повесили. Но они уже ушли, они шли, как собачки, окружив его плотной толпой, и он шел в центре и насвистывал, а их невозможно было оттащить, они цеплялись друг за друга, они вырывались, они отталкивали протянутые руки и проходили мимо собственных детей. Они заслонили его собой, когда, отчаявшись, в него начали стрелять. Они ушли – все. Жены, матери… экономки, лавочницы и рыночные торговки, прачки, кухарки, цветочницы, гувернантки. Кормилицы. Пряхи. Все. В городе остались девочки шестнадцати лет и младше, да старуха Файвер, да еще несколько старых дев и мадам Анжу. Бургомистр невесело усмехнулся – вот уж про нее никто никогда не думал, что она девица, эта ее лавка, ее наряды, ужимки! Акцент!
А детей надо кормить. Мыть, одевать, расчесывать. Гулять с ними, играть и заниматься. Надо стирать одежду. Чинить ее. Готовить еду. Убирать дома. Беднякам… беднякам – им проще. У них большие семьи, у них девочки сызмальства помогают по дому и присматривают за младшими, они умеют, они приучены. А вот Лаура – нет, а близнецам всего год и три. Мысли бургомистра путались, запинались: год и три. Или год и четыре. Уже. Но, может быть, они вернутся? Может быть? Крысы же… крысы же начали… возвращаться.
Как кошка языком
Миз Рэт была просто вне себя. Еще бы: подобрала девчонку, поселила в своем доме, кормила, одевала, устроила ей хорошую партию… И каков итог? Паршивка исчезает в день свадьбы. Как кошка языком слизнула, сказала миз Рэт, буквально как кошка языком, подумайте только, столько труда, столько сил вложено, а моя репутация в Нижнем городе, сказала миз Рэт, какой ущерб нанесен! Господин Кротус, жених, подозревает невесть что – сговор, да-да, вообразите себе, это прозвучало, сговор, обман! Собственноручно обстучал все стены в ее комнате, пол, потолок, выискивал потайную дверь, куда она могла исчезнуть, эта негодница, упрямая, дрянная девчонка, даром что тихоня, глаз не поднимет лишний раз, за столом клевала как птичка, но куда, скажите, пропало зерно из кладовой? А ковры, а меха? Предположили было, что девчонка погибла в обрушившемся тоннеле, завал разобрали по камешку – ни-че-го. Ни следочка. Только перья какие-то, что за перья, откуда… ну куда, куда она могла деться со всем этим скарбом, глаз ведь с нее не спускала, сказала миз Рэт, как чуяла, и стоило на полчаса отпустить ее от себя! Добавить флердоранжа! И как кошка языком…