Знали, что олеографии, которые получали бесплатным приложением к «Ниве», вешать на стены нельзя, но вставляли их в золотые рамы и вешали. Украшали золотые рамы красными шнурами, ведущими к гвоздю, а гвоздь сверху покрывали золоченой розеткой. На этом шнуре картина не висела – она висела на запыленных веревочках, которые были скрыты картиной и шли к другому, настоящему крюку.
У стен буфеты, на створках которых набиты разные изображения: фрукты, дичь. Все заперто.
Ключи надевали на кольцо; их было много, они бренчали, их все время теряли – к кольцу поэтому прикрепляли цепочку.
Мебель мягкая, обтянутая так, что дерева совсем не видно; кресла, стулья, кушетки низкие, мягкие.
На окнах джутовые портьеры с бумазейной прокладкой и с коленкоровой подкладкой. Под портьерами на окнах тюлевые занавески: очень много мягкого, пыльного. Даже на столиках на углах сверху были мягкие простеганные накладки: шелк, какие-то обтянутые шелком пуговицы и вата, пробивавшаяся из-под истертой материи.
В детской пять кроватей: четыре наших и одна бонны. Есть и один стол большой и один детский – низкий. Доски обоих столов сверху обиты клеенкой. Четыре стульчика. Два больших стула. Они звались – венская мебель.
Помню свои руки на сетке. Помню, что проковырял штукатурку на стене около своей кровати. Под штукатуркой оказались доски. Я был разочарован. Помню окрашенные масляной краской игрушки – я их грыз.
У них вкус разочарования.
Стены выкрашены белой эмалевой краской. В углу печка круглая, с железной заслонкой, она окрашена той же краской. Помню запах краски при топке.
На стене маленькое зеркало в ореховой рамке и другая рамка – тоже ореховая. В рамке карточка: сидят дед и бабушка, а рядом с ними стоят три тетки и смотрят прямо на меня открытыми глазами.
Все недоделано и уже попорчено. Есть французская поговорка: когда квартира сделана – приходит смерть.
Там, где жили небогато, смерть приходила в неоконченные квартиры.
Вернусь в столовую. На столике с мягкими уголками альбом с фотокарточками, альбом переплетен в кожу и украшен какими-то цветами, вытисненными из тонкой латуни. Эти цветы поломаны. Внутри альбома в одни толстые листы вдвинуты карточки по одной, а на других маленькие карточки – по две.
Одни карточки еще белые, а другие уже желтые.
У моей крестной, Катерины Федоровны Маевской, в альбом вделана музыкальная шкатулка; можно завести. Медленно вращается валик с шипами, лениво задевая за зубья металлической гребенки.
Больше ничего интересного в том доме нет, хотя на подзеркальнике стоят какие-то дамы, поддерживающие стеклянные дудки.
Это было все вздором, от которого не осталось даже черепков, но сохранилась плесень: такой вздор иногда делают заново.
Заборы и деньги
Жили испуганно и прятались от жизни. Тетя Надя говорила, гордо подымая седую голову:
– Я прожила жизнь, ни в ком не нуждаясь, и ни в чем не была замечена.
Жизнь была вся огорожена.
Все запирали, потому что все дорого. Все сосчитано и отмерено. Колотый сахар стоит четырнадцать копеек, а песок – одиннадцать копеек; когда нанимали прислугу, то чай, сахар оговаривали отдельно.
Я долго не знал названия деревьев, трав и звезд. Имена зверей знал только по лото, но знал копеечные расчеты.
Было очень тихо. Воевали где-то далеко и в незнакомом – в Африке и Китае.
Кончался XIX век. Как-то в журнале увидел рисунок: человек с крыльями; плоские крылья расположены на уровне шеи, внизу торчат длинные ноги. Потом узнал, что зовут человека Лилиенталь.[4] Он хотел летать и сломал ноги.
Летать не надо.
Если сегодня попытаться вспомнить, каким я представляю себя тогда, то получится так: я стеклянный, прозрачный, плыву в воде, не перегоняя ее и не отставая; меня нет, а вокруг все меняется.
Мне печально и интересно.
Расскажу о заборе.
Лет шестьдесят пять тому назад жили мы на крутой песчаной горе в пятнадцати километрах от Петербурга, у прудков, которые лежали вдали.
Под песчаной горой в дюнах текла узенькая речка; она была запружена и образовала ряд прудов, которые звались Озерками.
Крохотным мальчиком я нашел место, откуда вытекала речка. Очень гордился.
Озерки потом были отмечены – Блок здесь видел Незнакомку.
Мы считали Озерки большой водой.
На Озерках, помню, происходили даже гонки на яхтах.
Маленькое солнечное пятно в памяти, сквозь него проходит наклоненная яхта, которая почти черпает бортом воду. Яхта идет небыстро. Трое взрослых, одетых в пальто, сидят на высоко поднятом борту. Яхта делает поворот.
Обычно же внизу только стучали весла в уключинах.
Купались в Озерках в ящике. Ящики делались решетчатыми, они погружены в воду; сверху их отгораживали голубые доски купальни.
Вода в купальне снизу светилась полосами между брусьями решетки; она голубая и зеленая. Сверху купальня полузакрыта крышей, чтобы дождь не промочил одежду купающихся.
Рядом с дачей на косогоре спускается к воде кладбище. Могилы огорожены. Кладбище богатое. Прутья металлических решеток с остриями вверху изображают копья. Все покрашено эмалевой белой краской. Памятники тоже покрашены. На них овалы лакированных фотографий на фарфоре. Земля между камнями памятника и железом решетки вышита пестрыми крестиками и кружками цветов.
Тут же косо стояли овальные коробки со стеклянными крышами, и в них под стеклом венки из искусственных цветов с белыми и черными лентами. Они упакованы очень уютно.
Мертвый человек и сам уложен в уютную коробочку. Повешена ему его собственная карточка в овале. На карточке человек в воротничке с галстуком. Ног и рук нет.
Его участи можно не бояться: у него новая комната с ковриком из низких цветочков у кровати-могилы.
Есть стеклянные квартирки-склепики, похожие на клетки для канареек. Вверху – прутики, внизу – стекло. Такие стеклянные пластинки делали в птичьих клетках внизу, чтобы птички, купаясь в белых баночках, не брызгали.
Я канареек не любил; у меня была своя крупная красная птица, а не птичка – щур. Щур пел звонко и очень коротко рано утром. Я для этой песни просыпался. Клетка стояла рядом с моей кроватью.
Потом щура съела крыса.
Клетки с канарейками в городской квартире вешали высоко, чтобы к ним не залезла крыса или кошка.
Дачи отгорожены от кладбища глухим забором из некрашеных досок, набитых вдоль. Тут росли кусты с ломкими ветками, внутри веток – мягкая сердцевина.
Сыро и темно так, что на грязно-черной земле даже не росла трава. Это даже не земля, а дно, подчерненное грязью, а ведь должен был быть здесь песок.
Со стороны озера забор не глухой: сюда выходит балкон.
С балкона – вид на озеро, которое лежало внизу распластанное, как свинцовая бумага от чая. Мы такой бумагой покрывали деньги, терли сверху пальцами, и деньги отпечатывались.
Около лестницы балкона на сильно политой земле – цветы крестиками.
Балкон покрашен не так аккуратно, как заборы на кладбище, но старательно: за дачу платили довольно дорого.
Кладбища не боялись.
Страшны были деньги. Деньги разные; одни почти непредставимые – золотые, круглые, неожиданно тяжелые. Я помню их удивительную тяжесть на маленькой моей руке, мне их дали подержать.
Водились взрослые – серебряные, белые, толстые рубли, на бортиках которых что-то было написано буквами, еще непонятными. На одной стороне рубля вытиснен орел; он так распростер свои лапы-крылья и клювы, что как раз заполнил круг до бортика.
На другой стороне – разные цари: один сильно бородатый – прежний царь Александр III, а другой мало бородатый – «теперешний» Николай II.
На подростках-полтинниках тоже царские лица. А на меди, на двугривенных и пятиалтынных никакого лица нет. Там цифры – решка, а орел есть такой же – государственный.
Были деньги медные – тяжелые коричневые пятаки. Иногда попадались пятикопеечники с крупными буквами. Они были в три раза тяжелее денег того времени и наводили на мысль, что прежде и люди были крупнее.
4