Это были взлетающие истребители и бомбардировщики с острыми короткими крыльями, под большим углом отведенными назад. И на каждой подставке серебряная плашка с выгравированной надписью: «Писателю Демину от его читателей-авиаторов», «Николаю Демину от его новых однополчан», «Демину от ветеранов-гвардейцев».
На столе, кроме заклеенного конверта, белел надорванный листок. Крупным указательным пальцем следователь прижал его к мягкому сукну. Бросились в глаза чуть косоватые, старательно и твердо выведенные строки:
Человек убрал указательный палец с листка. Он не был знатоком поэзии, но был хорошим следователем.
И, оторвав взгляд от письменного стола, он с сочувствием поглядел на покойника: «Какую же ты нес на себе ношу, Демин, если даже тебе, бывшему фронтовику, она оказалась непосильной?»
Часть первая
Глава первая
Светловолосый паренек в синем летном комбинезоне и запыленных сапогах лежал под нагретой от солнца плоскостью штурмовика и смотрел в ослепительно голубое небо, по которому медленно-медленно передвигались редкие, розовые от солнца облака – на высоте был ветер, не улавливавшийся на земле. Паренек вглядывался в небо, будто там, в голубизне, хотел найти ответ на какие-то свои, мучившие его мысли. В глазах – пытливая строгость и еле сдерживаемое удивление. Гудели пылившие по аэродромным дорогам бензовозы и маслозаправщики, рядом вполголоса вели разговор механики и мотористы, доносился сдержанный смех недавно зачисленной в экипаж оружейницы ефрейтора Заремы Магомедовой, худенькой осетинки с густыми бровями, сомкнутыми над переносьем, с черными, немного удивленными глазами, с косой ниже пояса. Парень лежал и был настолько поглощен своими мыслями, что ничего вокруг не слышал.
Вглядываясь в ослепительную голубизну неба оп думал – что, если со всеми подробностями заснять на кинопленку его, Николая Демина, жизнь? «Пускай не всю жизнь, а самое значительное из нее, – поправлял он себя и тут же задавался вопросом: – Ну а что именно выделить из моей жизни как самое интересное? Глаза паренька становились задумчивыми, в них меркла строгость. Тонкие губы, сжимавшие сорванную травинку, начинали добродушно вздрагивать; травинка падала за воротник комбинезона, а паренек, улыбаясь, продолжал фантазировать: – Нет, это было бы здорово, и вот как бы я начал такой фильм. Прежде всего показал бы крутой берег речки Вазузы, а над ним черные избы нашего села. Нет, не черные, а белые, потому что действие происходит зимой. Речка подо льдом, на крышах шапки снега. Я с Петькой Жуковым возвращаюсь из школы.
В лицо ветер, метелица. А дома – мама. Она кочергой вытаскивает из печки ржаной каравай с поджаристой коркой, а сестренка Верка сидит под старенькой, еще прабабушкиной, иконкой на лавке и глотает слюнки. Потом мама режет хлеб и разливает по тарелкам дымящиеся наваристые щи. Я пытаюсь щелкнуть Верку расписной деревянной ложкой по лбу, но мама сурово останавливает: «Погодь-ка, Прохиндей Иваныч. Драться ты мастак, а вот что в тетрадках принес?»
Я торжественно достаю из сумки тетради, а в них почти в каждой красными чернилами красуются «отлично, отлично, отлично». И мама уже не притворно-ворчливым, а самым добрым голосом восклицает: «Ай да молодец Николка! Истинное слово, молодец! Смотри, Верка, в школу на тот год пойдешь, чтобы, как сынка, училась».
Потом мы ложимся спать, а мама убавляет в лампе огонь и, сидя за еще не убранным столом, подперев осунувшееся лицо руками, опять думает. Мы с Веркой точно знаем: думает она об отце. Она всегда о нем думает, когда мы ложимся спать, а большая горница погружается в полумрак, и только слышно, как за окнами повизгивает ветер да изредка потрескивает наст под ногами запоздалого путника.
Мы с Веркой никогда не видели своего отца и ничего о нем не знаем: где он и кто он. Только однажды летом, когда я бегал на ток помогать матери, я услыхал, как гренадерского телосложения тетка Маланья в сердцах сказала:
– Бедная Варюха! Своими бы руками этого ублюдка задушила. При живом-то отце двое сирот. Это на что же похоже!
А еще позднее стал часто наведываться в нашу избу дядя Тихон, добрый вдовый мужик, бывший конармеец, еще мальчишкой топтавший о буденновской армией донские и воронежские ковыльные степи. Он приносил нам замечательные, пестро раскрашенные глиняные игрушки. То улыбчивую матрешку, то злую, уродливую бабу-ягу со скорченной физиономией, то тачанку с пулеметчиками, совсем такую, как у буденновцев. Мы с Веркой бросались ему навстречу, едва только дядя Тихон перешагивал порог горницы и, нерешительно остановившись, снимал с головы выцветший от дождей и солнца городской картуз с модным длинным козырьком. С картузом дядя Тихон никогда не расставался.
– Можно, Варя? – спрашивал он у матери и опускал голубые стеснительные глаза, будто ждал от нее слова о чем-то очень и очень важном, на что матери решиться было трудно.
– Можно, можно, – не дожидаясь материнского согласия, галдели мы.
– Вы думаете, я что? – повеселевшим голосом говорил дядя Тихон. – С пустыми руками пришел? А ну налетай – кто на левый, кто на правый карман, выхватывай петушков и чижиков. Они сегодня со свистом.
…Как-то в грозовую ночь, когда молнии резали небо и даже кот с мяуканьем скребся со двора в дверь. Николка проснулся и увидел в горнице две освещенные молнией фигуры: дядю Тихона и мать. Они сидели на разных табуретках и вели какую-то, видно, длинную беседу. Мать говорила сухим ровным голосом, а дядя Тихон горячился, отчего голос его вздрагивал и перескакивал с низких нот на высокие.
– Нельзя так, Варюха, – убеждал дядя Тихон, – пора бы уж этого вертопраха навек позабыть.