– Сейчас вы получите, гады! Смотри, мама, сколько их поляжет за Верку! – подбадривал он себя.
Бреющим полетом называется в авиации полет на высоте от двадцати пяти до пяти метров. Когда штурмовик Демина навис над фашистской колонной, стрелка высотомера стояла почти на ноле. Он настигал колонну на скорости, от которой нельзя уже было спастись ни конному, ни пешему. Строй оцепеневших от ужаса людей наплыл на нос ИЛа. Демин почувствовал мелкие толчки.
«Вот это то, что надо!» – сверкнула мгновенная мысль.
Винтом своего «Ильюшина» рубил он фашистов, неся врагам страшную, невиданную доселе смерть. Всего несколько секунд продолжалась эта атака, во все стороны прыгали солдаты в грязно-зеленых мундирах, с ужасом застывали на шоссе, поднимая вверх руки.
– Слушай, что тебе говорю! – кричал в эту минуту откуда-то с большой, как показалось Демину, высоты Чичико Белашвили. – Назад, упрямый ишак!
Но Демин, успевший пробрить вражескую колонну от хвоста до головы, и без того резким боевым разворотом ушел на солнце, чтобы тем, кто на земле, труднее было в него целиться. Но ни одного выстрела по уходящему штурмовику не раздалось с земли, до того внезапной была эта невиданная атака.
Всего на пять минут опоздала с посадкой последняя пара. Освободившись от привязных ремней, Чичико Белашвили, ни на кого не глядя, помчался на стоянку деминского ИЛа, яростно размачивая руками и вполголоса бубня:
– Слушай, упрямый ишак! Ты как посмел атаковать колонну без моей команды? Ты отдаешь себе отчет в том, что ты наделал?
Он готов был грозно обрушиться на младшего летчика, но, добежав до стоянки, замер как вкопанный. Механик Заморин и моторист Рамазанов, окающий казанский татарин, тяжелыми мокрыми тряпками смывали с радиатора кровь. Сам же старшина Демин сидел на пустом патронном ящике. У его ног валялся коричневый, видавший виды шлемофон. Закрыв лицо ладонями, Демин, никого не стесняясь, плакал. Плакал горько и откровенно, как плачут мужчины, когда не могут не плакать. Слезы текли по грязному от пота и пыли лицу, и разъяренный Чичико Белашвили обескураженно остановился.
– Ва! Слушай! – сказал он, облизывая языком сухие, жаркие губы. – Тебе что? Гитлеровцев жалко стало? Бил, бил, винтами бил, а теперь жалеешь?
– Не гитлеровцев, – перестав рыдать, глухо ответил Демин.
– Тогда кого же?
– Верку.
– Верку? – озадаченно переспросил Белашвили. – Какую такую Верку?
– Веру… мою сестру – пояснил Демин. – Ее фашисты под Вязьмой повесили. Партизанкой была, подпольщицей.
Чичико кивнул головой на ИЛ, с которого механик и моторист все еще смывали следы крови.
– Это ты за нее? А я-то хотел тебя за нарушение дисциплины карать, командиру полка хотел доложить, понимаешь, рапорт сочинить, понимаешь?
– А теперь? – угрюмо спросил Демин.
– Так ты же мстил за сестру, генацвале. А по нашим грузинским законам это святая месть. Зачем я буду о тебе командиру полка докладывать? Троим настроение испорчу. Командиру – раз, потому что всякое нарушение для него неприятность. Тебе – два, потому что тебя накажут. Себе – три, потому что про меня скажут: «Ай, какой нетребовательный командир Чичико Белашвили, если не смог в воздухе заставить ведомого подчиниться». Ва! Так нехорошо, генацвале. Лучше доложу, что сам разрешил тебе первую атаку.
– Спасибо, старший лейтенант.
– Из твоего спасиба папахи не сошьешь, – повеселел Чичико. – И еще вот что я тебе скажу, упрямый ишак. Полюбил я тебя за этот вылет. И если мы останемся живы и у тебя потом какая беда, тьфу-тьфу, или затруднение случится, всегда ко мне в Телави приезжай, первым другом будешь. Ва!
Они вместе пришли на командный пункт, но докладывать старшему лейтенанту не пришлось. Командир части подполковник Заворыгин, сухощавый брюнет с очень строгим худым лицом и светло-серыми глазами, их остановил:
– Мне уже все известно, друзья. Ты, Демин на весь фронт прославился. Немцы до сих пор вопят: «Ахтунг, ахтунг, шварце тод!» Небось всех убитых и раненых еще но свезли. Командующий фронтом говорит, что еще ни от кого не слыхал, чтобы один штурмовик целую колонну в пять тысяч человек смог разогнать.
«Вот бы все это в кино изобразить, – совсем уже весело подумал паренек в летном комбинезоне. – Эх, жаль, что сценариста не найдешь такого, чтобы на своей шкуре все это испытал. Они там, на студиях, все рассудительные, в облаках высокого искусства парят. Хоть самому берись за перо».
От дерзких своих мыслей парень окончательно развеселился. Он снова лег на спину и, безвольно раскинув руки, всмотрелся в голубой шатер неба. Где-то еще неосознанное и глубоко-глубоко запрятанное шевельнулось желание взяться за карандаш и бумагу. Черт побери, ведь его сочинения на свободную тому всегда шли на выставки в районо, а школьная стенгазета «Внуки Ильича» всегда украшалась его стихами. Правда, стихи были не ахти какие, он сам это прекрасно понимал, но они вызывали бурный интерес у мальчишек и девчонок. Петька Жуков не раз завистливо восклицал:
– Смотри, Николка, поэтом не стань. На дуэли убьют.
А если ему и на самом деле попробовать? Или сценарий, или рассказ. Но только написать какими-то своими словами о том, как хлещет пламя из патрубков на заре, когда опробуют механики моторы ИЛов, как поднимается с ракетницей рука подполковника Заворыгина, и по зеленому сигнальному огню бросаются летчики к стоянкам, как в воздухе цепенеют, покрываются потом лит воздушных бойцов, идущих на цель в зенитных разрывах, и как встряхивается тяжелая машина от пулеметно-пушечной дроби. Может, что и выйдет? Ведь вышло же в свое время у Максима Горького или у Николая Островского. Все начинается с ростка, если обратиться к жизни. Травинка, пробившая почву, – росток; человек, запищавший в колыбели, – росток; первое слово любви, нежное и горячее, – росток; первый труд человека, в какой бы он области ни состоялся, – росток. Разве не так? Разве уйдешь куда-нибудь от этого? Может, на Лупе или на Марсе как-нибудь иначе, но на Земле только так.
Но как возьмешься за перо, если сейчас, во время Орловско-Курской битвы, даже ему, сравнительно молодому летчику, приходится за день по три боевых вылета делать. Какое уж тут вдохновение! Лишь бы ноги протянуть да вечера дождаться, чтобы по холодку выпить свои законные фронтовые сто граммов, хоть и противные на вкус, но успокаивающие нервы и избавляющие от усталости. Нет, что и говорить, ни Пушкин, ни сам Лев Николаевич Толстой не взялись бы за перо, если бы они служили в полку у этого подполковника Заворыгина, не дающего летунам ни минуты покоя… Так что в сторону лирику.