— Вам лучше знать, пани учительница. — Он сделал ударение на последнем слове и тут же осекся, словно что-то сообразив. — Конечно, конечно… Ваша мысль весьма кстати… Буду рад… И непременно оповещу вашего инспектора, дорогая пани Софья. — Даже улыбнулся ей деланно, болезненно, и Софья решила воспользоваться этим случаем.
— Все-таки, пан Хаевич, — надула Софья малиновые губки, — что вы имели в виду?
— Ох, пани Софья, пани Софья! — Хаевич вышел из-за стола, заметно прихрамывая.
— Пан хромает?! — взволновалась Совинская.
— Пустяки! — махнул он рукой. — Небольшая царапина. Постович вон вторые сутки не ест… Говорить не может, так схватил за горло Проц, этот лайдак. Пся крев! — выругался солтыс. — Попадись он мне!
— Думаю, вы еще с ним поквитаетесь… Но, пан Хаевич, что вы хотели сказать?
— Ничего, дорогая… Извините, мы скоро друг другу перестанем верить… Но прошу вас, меньше знайтесь с этими хлопами. Зачем вам эти представления? Сборища?
«Только и всего?! — радовалась Софья. — Хорошо, если только это!»
— Но я же учительница, пан солтыс. Я должна знать… как живет… чем даже дышит эта мужичня.
— Согласен. Однако вы больше бываете у них, чем у нас. Вы могли бы оказывать нам куда более существенную помощь, пани Совинская.
— В чем именно?
— Будто вам не известно, что в селе существует подпольная коммунистическая ячейка.
— Впервые слышу, пан солтыс.
— Не будьте наивной. А эти листовки — откуда они взялись, а? Думаете, это так себе, случайность? Да и стачка… Я уверен — это их работа.
— И что же, вы… простите им? — спросила она обиженным тоном.
Хаевич подступил к ней почти вплотную, — Софья только теперь почувствовала, что от него пахнет водкой, — крепко взял ее за плечи.
— А вы… что бы вы сделали? Сейчас, теперь… Когда сенокос, жатва… Что вы посоветуете, пани учительница? Пацификацию[7]?! Дураков нет! Сразу же пойдут дымом и наши жилища и наше добро. Нет, мы их по одному, — он схватил рукой воздух, словно взял кого-то за горло, — по одному — слышите? — выловим, а тогда всех. Под корень, пся крев! — Глаза его налились кровью, руки дрожали.
— Я вас боюсь, пан Хаевич, — испуганно отстранилась Софья. — Вы такой… такой… не знаю, как и сказать. Решительный, гневный… настоящий воин.
— Воин! Смеетесь, пани Софья. Какой из меня воин? Тут только бы себя… свою шк… — спохватился, вытянулся, — интересы отчизны, про́шу пани, отстоять. Но эти бездельники, — погрозил он, — этот Проц и холера Жилюк от меня не уйдут. Нет! Из-под земли достану! — скрипнул он зубами.
К ним подошли, и Софья, воспользовавшись этим, заспешила.
— Так не забудьте же, пани Совинская, нашего уговора, — проводил ее до дверей солтыс.
— Как можно? — искренне удивилась учительница. — Но и вы не чурайтесь…
Катря Гривнячиха возвращалась с сенокоса под вечер. Шла одна, усталая не столько от работы, сколько от голода. Нагребла за день этого сена, даже руки онемели, а еда известно какая: грибы да оладьи — выдумают же люди! — из лебеды да из желудей. Врагу своему лютому не пожелаешь… Уж скорее бы эта рожь… кулешика бы сварить. Хоть и ржаного. Душистый такой! Подошла и, даже не снимая с плеч вязанки, взяла-таки, хоть оно, это сено, и не нужно сейчас, но, может, осенью соберется на телушку, — прижала к себе пучок колосков. Аж дух захватило! Нива ударила ей в грудь крепким запахом. Господи! Голова кружится… Лечь бы вот так среди ржи в чистом поле и умереть. Вероятно, лучшего места и нет. Слиться бы с землею, войти в нее, если при жизни ее не дают вволю.
…А голова и в самом деле идет кругом, словно она пьяная… Положила вязанку, села. Под ложечкой засосало, в глазах потемнело у сердешной. Есть! Ох, есть! Почему ты такой несправедливый, мир? Почему такой неласковый к нам, не одинаковый — одних одариваешь добром, счастьем, других бедностью наделяешь, даже есть не даешь? Есть! Свет мой… Долюшка моя… Господь святой… Накормите меня… и деток моих. За мою работу, веру мою уважьте…
Катря и не почувствовала, как руки потянулись к колосьям. Сорвала несколько мягких, еще зеленых, начала мять осторожно, тихонько, чтобы не раздавить зернышек. Жито… житечко, пенистое еще. Как молочко, даже сладковатое. Она шелушила колосья, быстро сдувала зеленоватую шелуху, бросала в рот зерна… Сама не знала, что с нею делается. Словно что нашло на нее. Забыла и что грех, что это чужое, графское. Зерна хрустели на зубах, наполняя рот сладкой кашицей. А она рвала колосья уже горстью, совала их в карманы, в подол… «Приду, натру, подсушу, — хоть какой-нибудь кулеш будет…»